«Юлий. Быстрее открывай врата. Если бы ты аккуратно выполнял свои обязанности, то встретил бы меня со всеми подобающими этому месту почестями.
Святой Петр. Похоже, что тебе нравится отдавать приказы. Скажи мне, кто ты.
Юлий. Ты меня, конечно, узнаешь.
Святой Петр. Разве я должен? Мне никогда раньше не доводилось тебя видеть, и сейчас я нахожу зрелище совершенно необычайным.
Юлий. Ты, должно быть, слепой. Очевидно, ты не узнаешь этот серебряный ключ. <…> Посмотри на мою тиару и драгоценное одеяние.
Святой Петр. Я вижу серебряный ключ. Но он вовсе не похож на те ключи, что Христос, истинный пастырь церкви, дал мне».
Европа изумилась, увидев папу Юлия II во главе папской армии в Северной Италии, когда наместник Господа с саблей на боку и шлемом на голове взобрался в пролом в стене крепости города Мирандола, захваченной его военачальником[2]. Чтобы спасти папское государство от анархии, он заложил собор Святого Петра (18 апреля 1506 года), привлек Рафаэля для росписи лоджий, а Микеланджело – выполнить потолок Сикстинской капеллы, хотя это никак не прибавило этому папе морального авторитета.
Авторитет Юлия II как великого деятеля эпохи Возрождения ограничивался Италией, но не имел международного и нравственного значения. Заседавшая в 1510 году в Туре комиссия французских богословов озабоченно обсуждала вопрос: «Насколько значимо отлучение папой королей, сопротивлявшихся вторжениям папской армии?»
В течение столетий в застольных и непристойных песнях, а также анекдотах, имевших явную антиклерикальную направленность, люди богохульствовали в узком кругу друзей. Теперь подобные разговоры все чаще велись в тавернах, став общественным достоянием. Здесь выступали и обсуждали свои проблемы уважаемые и образованные люди.
Пуритане Средних веков видели корень всех зол в деньгах. Возможно, именно в данной области сложилось самое болезненное противоречие между религиозным идеалом и церковной обрядностью. Следуя за Франциском Ассизским, Фомой Кемпийским или бесчисленными подвижниками средневековой церкви, миллионы людей продолжали верить, что бедность является высшим проявлением христианской добродетели. Но и они больше не благоговели перед бедняками.
Святой нищий уже не являлся объектом всеобщего восхищения, отчасти потому, что на практике выявлялось слишком много подлогов, а отчасти и оттого, что моральный идеал теперь начал меняться в связи с социальными и экономическими переменами. И все же набожные люди сохраняли веру в античный идеал бедности и отчужденности.
«Суета – искать богатства гибнущего и на него возлагать упование. И суета также гоняться за почестями, горделиво надуваясь. Суета прилепляться к желаниям плоти и того желать, от чего после придется понести тяжкое наказание. Суета желать долгой жизни, а о доброй жизни мало иметь попечения. Суета заботиться о настоящем, не думая о грядущем. Суета любить преходящее, не стремясь к вечной радости», – поучал Фома Кемпийский («О подражании Христу»).
Моральный идеал связывался с загробным миром, оставаясь монашеским или полумонашеским. Однако образованные люди, средний класс, гуманисты, щедро черпавшие знания из источников новооткрытой литературы Греции и Рима, наполнялись восхищением перед этим миром. Пребывая в окружении растущего богатства, они ощущали несовместимость и расхождение между идеалом и повседневной жизнью. Старые ценности, унаследованные из прошлого, вступали в противоречие с материальными и интеллектуальными стремлениями настоящего.
Деньги оставались причиной зла, и все же мирянам казалось, что церковные приходы и прежде всего сам Рим чаще стремились к накоплению золота, чем к христианской добродетели.