– Толенька… Голубчик… Что с тобой, миленький?

– Убери! Убери от меня эту ленивую, противную старуху! – воплю я. Мама подымает меня, прижимает к груди.

– Ну успокойся, мой маленький, успокойся.

– Выгони! Выгони!

– Толечка, неужели у тебя такое неблагодарное сердце?

А простаки считают четырехлетних детей ангелочками.

Мама уговаривает меня, убеждает, пробует подкупить чем-то “самым любимым на свете”. Но я обливаюсь ручьями слез. О, это мощное оружие детей и женщин! Оно испытано поколениями в домашних боях.

И что же? Мою старую няню, этот уют и покой дома, увольняют за то, что она не полезла под диван достать мячик для избалованного мальчишки. Шутка ли, единственный сынок!»

Открыв читателям такой нелицеприятный факт из своей жизни, Мариенгоф уже в зрелом возрасте делает попытку покаяться, поскольку мол его на протяжении полувека «грызет совесть за ту гнусную историю с мячиком. Однако поверить ему можно лишь на несколько минут. Поскольку в «Романе без вранья» автор живописует не менее мерзкую историю из его жизни, но уже без тени сожаления о содеянном:

«В Москве я поселился (с гимназическим моим товарищем Молабухом) на Петровке, в квартире одного инженера.

Пустил он нас из боязни уплотнения, из страха за свою золоченую мебель с протертым плюшем, за массивные бронзовые канделябры и портреты предков (так называли мы родителей инженера, развешанных по стенам в тяжелых рамах).

Надежд инженера мы не оправдали. На другой же день по переезде стащили со стен засиженных мухами предков, навалили их целую гору и вынесли в кухню.

Бабушка инженера, после такой большевистской операции, заподозрила в нас тайных агентов правительства и стала на целые часы прилипать старческим своим ухом к нашей замочной скважине.

Тогда-то и порешили мы сократить остаток дней ее бренной жизни (курсив мой. – П. Р.).

Способ, изобретенный нами, поразил бы своей утонченностью прозорливый ум основателя иезуитского ордена.

Развалившись на плюшевом диванчике, что спинкой примыкал к замочной скважине, равнодушным голосом заводили мы разговор такого, приблизительно, содержания:

– А как ты думаешь, Миша, бабушкины бронзовые канделябры пуда по два вытянут?

– Разумеется, вытянут.

– А не знаешь ли ты, какого они века?

– Восемнадцатого, говорила бабушка.

– И будто бы знаменитейшего итальянского мастера?

– Флорентийца.

– Я так соображаю, что, если их приволочь на Сухаревку, пудов пять пшеничной муки отвалят.

– Отвалят.

– Так вот пусть уж до воскресенья постоят, а там и потащим.

– Потащим.

За стеной в этот момент что-то плюхалось, жалобно стонало и шаркало в безнадежности туфлями.

А в понедельник заново заводили мы разговор о “канделябрах”, сокращая ничтожный остаток бренной бабушкиной жизни» (курсив мой. – П. Р.).

Четырехлетний барчук Мариенгоф добился изгнания своей няньки плачем. После окончания гимназии в Пензе он с другом примчался в Москву «на ловлю счастья и чинов» под крылышком всемогущих родственников, их знакомых и малознакомых, пришедших к власти в результате большевистского переворота. И теперь действует, по его же собственному выражению, коварнее инквизитора. И против кого? Против семьи обыкновенного инженера, у которого и богатства – только протертый плюшевый диван, старинные бронзовые канделябры, да галерея портретов собственных предков. Эта семья добровольно «уплотнилась», чтобы предоставить комнату для юных хозяев положения, хлынувших в столицу «на ловлю счастья и чинов» из малых городов и местечек.

Кстати, перед Есениным, уже известным к тому времени поэтом, никто не уплотнялся. До самой его смерти. А уплотнились перед барчуком Мариенгофом, или, как тогда называли, деклассированным элементом. И семья инженера дрожит перед ним, что вызывало в нем восторг даже через сорок лет.