Пастернака необходимо читать нашим молодым последователям. Пастернак – самое лютое кривое зеркало имажинизма. На Пастернаке следует учиться: как нельзя пользоваться метафорой. Его словесные деяния лучшее доказательство того, что самые незыблемые поэтические догматы, если их воспринять внешне и с утрировкой, немедля становятся трюковым приемом, абракадаброй, за которой весьма удобно прятать скромненькое обывательское “Я”, пустое сердце и отсутствие миросозерцания».
Повторимся: так оценивал А. Мариенгоф творчество Бориса Пастернака спустя четыре с лишним года после выхода сборника «Явь». В открытом письме, опубликованном в журнале. И потому говорить о том, что в 1918 году «романист» решил всего лишь двумя его стихотворениями «Уличная» и «Куда часы нам затесать» обеспечить успех сборника, как утверждает Б. Большун, более чем абсурдно.
Да, что говорить о Пастернаке, если на кумира своей юности, самого близкого друга на протяжении нескольких лет (как сам он об этом заявлял) – Сергея Есенина уже через год после смерти последнего – он лил в печати ушаты иронии и желчи. Правда, смеяться над стихами гения наглости у него все-таки не хватило, зато сполна прошелся по его человеческому достоинству.
Вот как в менторском тоне пишет этот мнимый барон в «Романе без вранья» о том, как, якобы по свидетельству Есенина, тот «входил в литературу». Явно для того, чтобы на этом примере (и Клюева тоже!) более контрастно показать свое личное – революционно-победное шествие на российский Парнас:
«Каждый день, часов около двух, приходил Есенин ко мне в издательство и, садясь около, клал на стол, заваленный рукописями, желтый тюречок с солеными огурцами.
Из тюречка на стол бежали струйки рассола.
В зубах хрустело огуречное зеленое мясо, и сочился соленый сок, расползаясь фиолетовыми пятнами по рукописным страничкам.
Есенин поучал:
– Так с бухты-барахты, не след идти в русскую литературу. Искусную надо вести игру и тончайшую политику.
И тыкал в меня пальцем:
– Трудно будет тебе, Толя, в лаковых ботиночках и с проборчиком волосок к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брючках из-под утюга? Кто этому поверит? Вот смотри – Белый. И волос уже седой и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит. А еще очень невредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят… Каждому надо доставить свое удовольствие. Знаешь, как я на Парнас восходил?..
И Есенин весело, по-мальчишески захохотал.
– Тут, брат, дело надо было вести хитро. Пусть, думаю, каждый считает: я его в русскую литературу ввел. Им приятно, а мне наплевать…
…Вот и Клюев тоже так. Он маляром прикинулся, к Городецкому с черного хода пришел на кухню: “Не надо ли чего покрасить?..” И давай кухарке стихи читать…
…Хрупнул в зубах огурец. Зеленая капелька рассола упала на рукопись. Смахнув с листа рукавом огуречную слезу, потеплевшим голосом он добавил:
– Из всех петербуржцев только люблю Разумника Васильевича да Сережу Городецкого – даром что Нимфа его (так прозывали в Петербурге жену Городецкого) самовар заставляла меня ставить и в мелочную лавочку за нитками посылала».
И здесь сами по себе возникают несколько вопросов. Будь Есенин именно таким, как о нем написано, разве стал бы Мариенгоф, отъявленный денди, мгновенно вознесшийся в стан «небожителей», набиваться в друзья к такому затрапезному, конюшенно-неряшливому селянину, ежедневно и методично посягавшему со своим огуречным рассолом на его «нетленные» рукописи? И при этом выслушивать простецко-кухонные советы о путях вхождения в литературу через черный ход или, прикинувшись дурачком, если ему это было абсолютно не нужно. Ведь он, единственный в мире из литераторов, знал дотоле никому неведомый путь на Парнас, устеленный ковровой дорожкой большевиков. И им уже воспользовался. Чему Есенин был свидетелем.