Летом 1901 года любовники разъехались: Брюсов с женой, находившейся на последних месяцах беременности, отправился на дачу в Петровско-Разумовское по Николаевской железной дороге, откуда почти каждый день приезжал в Москву для работы в редакции «Русского архива», Шестеркина же с мужем и детьми значительно дальше от Москвы – в Верею, куда надо было долго ехать на поезде, а затем на лошадях. Судя по всему, между ними было условлено, что Брюсов пишет, что бы то ни было, через день; на протяжении довольно долгого времени он систематически исполняет это обещание.

Значительная часть его писем того времени (хотя и не все) уже давно опубликована65, и именно на их основании М.Л. Гаспаров вынес свое суждение. Однако если мы сопоставим их с ответными письмами Шестеркиной, становится очевидно, что дело обстояло не так просто, как кажется на первый взгляд. Прежде всего, письма эти явно делятся на два разряда: одни пишутся вполне официально, на «Вы» и, судя по всему, отправляются вместе с другими семейными письмами; другие же обращены к «Ты» и посылаются в Москву тайно (чаще всего их относит на почту сын). Особенный накал ситуация приобретает начиная с утреннего письма от 24 июня, когда она пишет карандашом, что подчеркивает спешность и сложность записки:

Со мной сегодня в ночь случилось несчастье, и теперь я лежу, истекая кровью. М. идет сейчас в поиски за доктором.

Потеря крови – громадная, невероятная. Мальчик мой, сегодня ночью я упала с кровати – и от этого все и произошло… Я видела сон: Воля – на краю пропасти, – вот-вот упадет. Я вскрикнула, протянула к нему руки… и очнулась – на полу…

Милый, не пиши мне пока «таких» писем, – я не знаю, что еще со мной будет, быть может, я буду без сознания. От меня тоже не жди писем, вряд ли мне позволят писать.

Люблю тебя, – помни, что бы не <так!> случилось, – я любила тебя до конца.

Прости, мой любимый66.

Для нас выясняется, что ситуация Брюсова была еще более сложная, чем казалось: не только жена вот-вот должна была разрешиться от бремени, но и находившаяся в Верее Шестеркина тоже была беременна от него, но случился выкидыш. И именно на этом фоне мы должны читать письмо Брюсова от 25 июня, которое процитируем отрывочно, однако стараясь не исказить его духа:

Готов был послать Вам письмо, когда получил Вашу записочку, что Вы хвораете. Бросил свое письмо, пошлю его другой раз, когда все опять будет светло и весело. Теперь я могу четко представить себе Верею, и Ваши комнаты, и чтó у Вас перед глазами, мысленно почти быть там, для Вас «здесь». Пройдут дожди и холод, ведь еще июнь, ведь еще пора цветов и первых ягод! Пройдут и все Ваши нездоровья, ведь еще так много лет и дней впереди. <…>

Как только будет Вам лучше, напишите мне, хоть несколько слов. Это ведь непременно. О себе не пишу; все как всегда.

Ваш
Валерий Брюсов (С. 640).

Как видим, письмо очень закрытое: нейтральные «хвораете», «нездоровья» совсем не совпадают с ощущениями откровенно страдающей Шестеркиной. И в следующем, также карандашном письме она делается еще более требовательной:

Среда 27.

Получила твое письмо, мальчик мой. Почему-то мне кажется, что ты не понял моей записки, – иначе, – вопреки рассудку, разуму и всяким возможностям и невозможностям – ты был бы со мной. Чем мотивировалась моя уверенность в этом – не сумею тебе сказать, но мне казалось, что, прочтя письмо – ты тотчас же поедешь сюда. Было это безумием с моей стороны – думать так, после всего, о чем мы говорили на станции – о невозможности твоих приездов… Но – что поделать, – потеряв ребенка, я была в таком глубоком отчаянии, что ни о чем соображать не могла – я только страдала и жаждала утешения, – от тебя. И я ждала тебя…