Светлана Баулова окончила педагогический техникум и работала в школе. Её младшая сестра осенью должна была пойти в десятый класс. И если бы они хотя бы догадались прийти в табор в городской одежде!.. Но сёстры захотели оказать уважение таборной родне и оделись по-цыгански. С ними пришёл Матвей – приёмный сын Наганова, бывший беспризорник, который месяц назад вернулся из колонии и поступил в московскую лётную школу. Мотьке было девятнадцать лет, с его смуглой, бровастой, ехидной физиономии смотрели на мир чёрные, как горячая смола, блестящие живой и лукавой искрой глаза, – и более цыганской физиономии нельзя было и вообразить. Сам Матвей в ответ на вопросы о своём происхождении только насмешливо пожимал плечами: отца он не знал, да и мать, «весёлую даму» из города Одессы, вспоминал с трудом. На улице к Матвею то и дело обращались на своём языке самые разные цыгане – от артистов до босоногих, обвешанных детьми гадалок. И поэтому первая цыганская фраза, которой Матвея по его просьбе научили сводные сёстры, была: «Отъячь, мэ ракло[3]

В колонии Матвей познакомился с Ибришем – молодым цыганом-кишинёвцем, «сидящим» за квартирную кражу. Через полгода Ибриш из колонии сбежал – а этой весной они со старым знакомым случайно встретились в Москве и с изумлением обнаружили, что у них есть общие родственники: приёмная мать Мотьки была двоюродной сестрой мачехи Ибриша.

«Мы с тобой, выходит, по мачехам родня, во дела! – хохотал Матвей. – Чего только на свете не случается!»

Ибриш не возражал: русские цыгане, голосистые лошадники, ему нравились всегда. А когда он увидел Мотькину сестру Светлану…

Она была моложе Ибриша на два года – городская девушка в туфельках и изящном платье, со строгой причёской «валиком», в которой отливали воронёной синевой её тяжёлые, густые волосы. Ибришу хватило всего раз посмотреть в эти чёрные, чуть раскосые глаза с ярким, голубым блеском белка, увидеть ясную, открытую улыбку, услышать спокойный и мягкий голос, – и он пропал. Пропал, отчётливо и безнадёжно понимая: эта девушка – не для него. Нечего было и мечтать о том, чтобы Светлана ушла из городской квартиры в табор, сменила книги на потрёпанную торбу гадалки, а строгие платья и блузки – на цветастую юбку и рваную кофту. Светлане не нужна была таборная жизнь. А сам Ибриш даже вообразить себя не мог в городе, вдали от коней, дорог, степи, шатров – и чужих подоконников. Так жили его отец, дед и прадед, братья и друзья. Так жили все цыгане-кишинёвцы. И Ибриш не мыслил для себя иной жизни. И зачем богу вздумалось так глупо и жестоко пошутить, сведя вместе городскую девушку и таборного вора, ни Ибриш, ни Светлана не знали. И их прощальный разговор ночью, в таборе, возле умирающего костра, был полон горечи.

«Нет, Светка. Не хватало тебе с вором связываться. Если бы я твоим батькой был, то на версту бы к тебе такого не подпустил.»

«Скажи, но разве ты сам… Ты никогда не думал о том, чтобы… Ты же умный, Ибриш! Тебе нравится читать, ты учился в колонии! Те книги, что я тебе дала, ты прочёл за одну неделю! Все! Будь ты другой – я бы не спорила, я знаю, какие вы – таборные… Но не ты. Нет, не ты! Как жаль, что всё – вот так… Что ты так и останешься…»

«Останусь какой есть. Каким бог сделал. Ведь и ты другой не будешь.»

Они должны были расстаться наутро – и больше никогда не встретиться. Но на рассвете цыган разбудили милиционеры, табор загнали в вагоны – и вот уже неделю эшелон стучал колёсами, уходя на север, всё дальше и дальше от Москвы. Взрослым цыганам выходить из вагонов не разрешали, но детей отпускали побегать во время остановок, и те носились вдоль состава, щебеча между собой, встречаясь, разбегаясь, разнося новости… Вскоре кишинёвцы уже знали, что забрали не только их табор, но и русских цыган, и котляров, и сэрвов, и ловарей…