XXI
В ту ночь, когда Лазурька отбивался от кулаков в сельсовете, его отец, старый Изот, жена Клавдия, сестра Настя не сомкнули глаз. Не зажигая света, они сидели в кути, вслушиваясь в приглушенные звуки выстрелов. Старик вначале порывался идти узнать, что там происходит, но Настя и Клавдия отговорили его.
Утром, едва рассвело, Изот оделся, взял берданку и пошел к сельсовету. А вскоре мимо окон, взметая снежную пыль, быстро промчались всадники.
Настя затопила печь, принялась готовить завтрак. Клавдия ей не помогала, выходила на крыльцо, прислушивалась, возвращалась в дом и приникала к обмерзшим стеклам окна.
К дому подъехала телега, Тараска Акинфеев распахнул ворота, завел лошадь во двор.
– Старик здесь, а Лазаря что-то нет, – сказала Клавдия и пошла встречать. С крыльца донесся ее сдавленный крик. Распахнулась дверь, мужики внесли, осторожно положили на лавку Лазурьку. Боязливо поеживаясь, Настя подошла к брату, положила руку на белый как мел лоб, почувствовала холод мертвого тела, увидела мерзлый жгут крови на шее и не смогла выдавить из горла крика, задохнулась, осела на пол, в ту же минуту острая боль резанула низ живота, поднялась выше, надавила на сердце.
Настя потеряла сознание.
Очнулась она в чужом доме, в тесном, жарком запечье. За ситцевой занавеской шумели ребятишки, ворчливый женский голос уговаривал:
– Ну тише вы, тише, черти окаянные!
Настя не сразу вспомнила, что произошло, а вспомнив, тихо, без слез заплакала. Хотела встать, но слабые руки подогнулись в локтях, голова упала на подушку.
Снова пришла в себя вечером. Над кроватью с лампой в руке стояла дородная баба, жалостливо моргала печальными глазами. Из-за ее плеча выглядывал Абросим Кравцов, весь какой-то помятый, растрепанный. А баба – узнала Настя – его жена, тетка Степанида, передала лампу мужу, поправила подушку.
– Как ты, голубушка?
Настя облизала сухие, спекшиеся губы, попросила пить. Хлебнув глоток теплого чая, она спросила:
– Что со мной содеялось?
– Напугалась ты шибко, милая. Ну и не донесла, скинула…
Огонь лампы показался Насте нестерпимо ярким, ярче июльского солнца. Она повернулась к стене, почувствовала, как вновь медленно, будто в топкое болото, погружается в забытье.
По капле возвращались к ней силы. Она часто плакала, по-детски всхлипывала, утирая кулаком слезы. Тетка Степанида ласково, по-матерински гладила ее по голове, утешала:
– Чему быть, того не миновать, голубушка. Жалко братку? Да ведь всем нам его жалко. Только слезы наши не живая вода, Настенька. Или ты жалеешь, что опросталась? Тут уж и вовсе не плакать, радоваться надо. Благодари Бога, прикрыл он грех твой. Будешь жива-здорова – ребятни наживешь…
Изредка Настю навещала невестка. Она не плакала, ничего не говорила о Лазурьке, глаза ее сухо блестели, быстрые вздрагивающие пальцы теребили воротничок городской, со шнурочками кофты, стриженые волосы торчали из-под плохо повязанного платка.
– Домой уезжать собираюсь. Не могу тут, – шептала она. – Звери, цепные собаки!..
Настя не просила ее остаться. Не прижилась здесь Клавдия, не проломила глухую стену недоверия семейщины к чужакам – чужой была, чужой осталась, жила для одного Лазаря, ради него с легкостью сносила насмешки падких на пересуды баб, не пыталась и не хотела понять их, ничего не делала, чтобы они поняли ее.
Не дождавшись, когда Настя поправится, Клавдия уехала.
Старый Изот, слабый, высохший, тихий, просил дочь:
– Скорей вставай, девка. Беда как плохо в доме. Пусто, будто в зимнем поле. Жить мне, Настенька, совсем неохота. Подсекли лиходеи корешок, торчу отсохшей вершиной… Тебе того не понять… Пойду я на могилу, пожалуюсь сыночку на свою уродскую судьбину. – Горбатясь, старчески шаркая ногами, он уходил.