– Чего же не остался в тех городах? – засмеялся Тараска.

– Ничего ты не понимаешь! – Лучка поморщился.

– На днях ночевал у меня товарищ Петров из волости, про то же мы с ним говорили. Сказывал он: советская власть все перевернет, перепашет, ничего старого не оставит. – Шаркая по полу, присыпанному жженым песком, Лазурька прошелся взад-вперед, остановился, подпер плечом чувал печки. – Коммуны везде сгарнизуют. В коммуне все будет общим: кони, коровенки, курицы – вся живность. И кормежка из общего котла.

– Добро, а? – Макся толкнул в бок Тараску. – От коммуны, я смекаю, самая большая выгода тебе будет.

Тараска благодушно улыбался, сыто жмурил хитроватые глаза.

– А как с верой? – спросил Игнат. Он все время молчал, внимательно слушал, крепко сжав в кулаке бороду.

– С верой?

– Ага, с верой, Лазарь Изотыч. С устоями старинными.

– Не знаю, – честно сказал Лазурька и там же, у печки, сел на лавку-ленивку. Свет лампы-коптюхи едва достигал до него, лицо Лазурьки белело пятном, черные глаза беспокойно мерцали. – Новый дом на старый оклад никто не ставит – так разумею. А ты чего, вроде как жалеешь устои старины?

– Нет, радуюсь, – буркнул Игнат и сердито дернул бороду.

– Он боится: зачнут мужики табак курить напропалую и весь воздух спортят, – опять засмеялся Тараска.

– Не клокочи! – с досадой сказал Корнюха. – Неужели будет-таки коммуния? Еще когда воевали, нам про нее талдычили. Мужики не верили, посмеивались.

– Смеяться не над чем, – сказал из темноты Лазурька.

– Как же не над чем? Нас вот три брата, и все разные. А что будет в коммунии? Максюха верно подметил, у кого брюхо большое, тому – лафа. Получится: когда у котла – равняются на самого обжористого, когда работают – на самого ленивого.

– В партизанах, припомни, на самых трусливых никто не равнялся и еду делили как полагается.

– Сравнил кочергу с оглоблей! Там другое, – мотнул Корнюха чубом. – Там на время, тут на всю жизнь. А еще ребятишки. Скажем, у тебя семья – сам да баба, а Тараска каждый год по ребятенку слепливает. И будешь ты на Тараскину шпану хребет ломать.

– Ну и что? Зато, когда состарюсь, его дети меня прокормят. Вся деревня как одна семья будет.

– Пустое говоришь, Лазарь, пустое, – вздохнул Игнат. – Уж на что крепко держали в руках семейщину уставщики, а и то, едва столкнулась она с безверием, понесла к себе в дом всякую нечисть. А что будет, когда старые устои под корень подсекете? Откачнете человека от Бога – все кувырком пойдет.

– Я бы, к примеру, не стал о старых устоях много думать. Пользы от них немного, а вот тут, – Лучка притронулся к вязаному шарфу, намотанному на шею, – они хомутом давят.

Корнюху тревожило совсем другое. Если Лазурька не брешет, если коммунию установят, нечего пуп надрывать, поднимая хозяйство. Все уйдет на общий двор. А с другой стороны, сам Лазурька в точности не знает, какая она будет, коммуния. Может, придется бежать от нее без оглядки.

Когда мужики стали расходиться, Корнюха придержал у дверей Лучку:

– Тебе работник не понадобится?

– А что?

– Да что… На одной кобыленке втроем далеко не ускачешь. Придется нам с Максюхой в работники подаваться.

– Не знаю. – Лучка сдвинул на брови папаху. – Поговорю с тестем. Одного-то, может, и возьмем, а двоих – нет: сейчас, брат, за работников прижимают.

Закрывая за Лучкой дверь, Корнюха спохватился: с Игнатом не перетолковал, а в работники нанимается – неладно это, в доме должен старший распоряжаться. Хотел тут же и поговорить обо всем, но Игнат сидел за столом, опустив лохматую голову, отрешенный от всего, увязший в своих думах, и Корнюха понял: ничего он сейчас не присоветует.