– Почему это?

– Почему, почему… Неужели непонятно? Женюсь я на тебе.

Татьянка спрятала руки под передник, потупилась, ее щеки, уши огнем вспыхнули, сразу стало видно, что она совсем еще девчонка. Макся повеселел от ее смущения и робости.

– Ну так что, Таня?

– Как хочешь, – почти шепотом сказала она. – Я за тобой как нитка за иголкой…

На другой день рано утром Макся поехал в Тайшиху к Лазарю Изотычу. Солнце только что взошло. На сырой траве гроздьями висела светлая роса, от земли поднимался белый пар, неслышно сползал в лощины и пенился там, выплескивая прозрачные хлопья. На сопках пунцовела доцветающая степная сарана, пламенели прозрачные желтые маки, бронзой отсвечивали колючие ветки золотарника. Все краски были чистые, сочные, утренний воздух – свежее лесного родника. Максим ехал шагом, смотрел на сопки, обдумывал предстоящий разговор с председателем Совета.

Его он застал дома. Поставив ногу на ступеньку крыльца, Лазурька начищал юфтевые ичиги холщовой тряпкой.

– Стигнейка? – спросил он, едва ответив на приветствие Максима.

– Нет, давно не навещал.

– А я уже было подумал… Меня тоже давно не трогают. Запасные стекла лежат без пользы. – Лазурька шутил, но как-то рассеянно, привычно, так же привычно спросил о новостях.

– У совы, сидящей в дупле, сорока о новостях не спрашивает, – вздохнул Максим. – Как живется здесь?

– Ничего живется. Большое дело замыслили. Осенью, самое позднее весной, зачнем колхоз сколачивать.

– Это хорошо. Это многим будет по душе, – сказал Максим. – А кое-кому – совсем наоборот.

– Что-то приутихли они, те, кому все наоборот. – Лазурька тщательно зачищал сажей, разведенной на молоке, рыжее пятно на голенище ичига. – Вижу, зеленые от злости, до горла ею налиты, а молчат.

– Не молчат они, Лазарь Изотыч, говорят где надо. Власти нашей конец предрекают.

– Все время предрекают – что с того?

– А если попробуют загнуть нам салазки?

– Это они могут, духу у них хватит. – Лазурька отставил ногу, хмуро осмотрел ичиг, кинул холстину. – Они, Максюха, все могут, народец еще тот!

– Чего им не пробовать, если сами помогаем.

– Как так? – Лазурька вскинул быстрые глаза на Максима.

– Очень просто. Людей, которые за нас, отшибаешь. Почему от Лучки отгородился?

– Тебе легко говорить. А тут голова кругом идет, – глухо сказал Лазурька. – Пойдем со мной в Совет. Вчера там до вторых петухов прели.

Лазурька вернулся в сени, снял с гвоздя тощую полевую сумку, накинул ремень на плечо, быстро зашагал по улице. Небольшой, подбористый, ловкий, он твердо ставил ноги на мягкую от пыли дорогу, не оглядывался на Максима. А Максим, еле поспевая за Лазурькой, удивлялся, почему он, всегда такой приветливый, острый и веселый в разговоре, сегодня говорит с плохо скрытой неохотой.

В Совете председателя уже ждали. Вокруг стола сидели трое: Стишка Клохтун, отощавший до того, что на согнутой спине из-под рубахи выступали острые бугорки позвонков; два незнакомых Максиму человека – один молодой, примерно Лазурькиных лет, мужчина с коротенькими усиками под тонким прямым носом, второй – крупный, бритоголовый, полногубый. В стороне от них, сложив локти на подоконнике, сонными глазами смотрел на улицу Абросим Кравцов.

Лазурька назвал незнакомому начальству Максима (о том, что это начальство, Максим догадался по тому, что бритоголовый сидел на председательском месте и при появлении Лазурьки не встал, не освободил стула).

– Вы, кажется, подали заявление в партию? – спросил бритоголовый и быстрым взглядом светлых маленьких глаз окинул Максима с ног до головы. За одну секунду он, должно быть, успел разглядеть, какие на нем ичиги и оборки на ичигах, сколько пуговиц на рубашке. – Садитесь. Вы нам как раз нужны.