– Тут, Лазарь Изотыч, ждать нечего. Тут политикой и державным шовинизмом пахнет.

– Не мешай, Стиха, разговору непонятными словами, – попросил Корнюха. – Кулаков ко мне не присобачивай. Так судить – всякий, кто в работниках, пособником кулаков будет.

Лазурька собрал бумаги, глянул в окно.

– Поздно… Но ничего, поедем к Бато. Без него говорить об этом – воду в ступе толочь. – А когда вышли на улицу, он вдруг с яростью накинулся на Корнюху: – Ты знаешь, кто ты есть? Дерьмо коровье, больше ничего!

– Но-но, Лазарь…

– Хэ! Еще нокает! Хоть чуточку башка твоя варит? Все, кто против нас, спят и видят, когда мы с бурятами передеремся. Тогда нетрудно будет на нашу шею удавку надеть. Доходит до тебя? Опять и другое. Буряты коммуну свою с большим трудом сколотили, а ты бревном поперек дороги. За одно это я бы не знаю, что с тобой сделал!

Не стал спорить Корнюха, начни ему перечить, еще хуже гайки затянет, сказал только со смирением:

– Не понимаешь, что вся надежда на это поле, отберете, как жить буду? Нищета мне надоела.

– Это-то я понимаю. Но не так надо, Корнюха, из нужды вылезать.

В улус приехали в потемках. Остановились у деревянной островерхой юрты. Дверь отворилась, уронив на землю квадрат неяркого света. Согнувшись, из юрты шагнул к ним человек, вгляделся.

– Лазурька? Здорово, нухэр![5] Эй, Дарима, гости есть, чай варить давай! – крикнул он в юрту. – А это кто?

– Корнюха. Сам виновник… – сказал Лазурька.

– A-а, ты, Корнюха! – Бато подал руку. – Давно тебя не видел, шибко давно. Шагай на светло, глядеть буду, какой стал.

Такая встреча смутила Корнюху. Он почему-то думал, что Батоха станет сердиться, не захочет признать в нем старого товарища.

В тесной юрте посредине горел огонь, дым тянуло в дыру, проделанную в крыше. У огня сидела на корточках и поправляла дрова девушка, лицо которой показалось Корнюхе знакомым.

Разостлав на полу белый войлок, Бато усадил Корнюху и Лазаря у почетной стены, сел сам, достал из кармана кисет.

– Ты немножко менялся, – приглядываясь к Корнюхе, сказал Бато, затем кивнул в сторону Лазурьки. – Он таким же остался.

– Постарел я, что ли? – спросил Корнюха.

– Не, молодой, но что-то немножко другой стал. Как живешь?

– Плохо живу, Батоха. – Корнюха решил сам рассказать о случившемся. Рассказывая, понял: Батоха уже все знает.

– Худо ты делал, Корнюха, – вздохнул Бато. – Твой хозяин, наш Дамдинка немножко жульничали.

– Они жульничали, а я должен расплачиваться…

– Вперед наука будет, – проговорил Лазурька. – Для него, Батоха, и в самом деле в том клочке хлеба вся жизнь.

– Другой сев нету?

– Игнат сеял, но что там – слезы сиротские, не хлеб. На пропитание едва хватит, – сказал Корнюха. – А у меня, хочешь верь, хочешь не верь, одна-разъединственная рубаха.

Девушка молча поставила посередь войлока столик на коротких ножках, подала масло, пресные лепешки и чашки с чаем. Сейчас Корнюха вспомнил, где видел ее. Это была та самая пастушка, с какой сидел тогда Федоска, Лучкин брат. Бато что-то сказал девушке, она ушла, и вскоре в юрту вошел Ринчин Доржиевич, следом за ним – Жамбал. Оба ничем не выдали своего удивления, хотя, конечно, должны были удивиться, увидев его здесь.

Бато что-то долго говорил им по-бурятски. Жамбал ему сначала возражал, но потом согласно кивнул головой.

– Ладно, сердиться не будем. Мы горячились, он горячился. Так ли, паря? – по-русски сказал Ринчин Доржиевич и притронулся рукой к Корнюхиному колену. Корнюха понял, что разговор был о нем, что дурацкую выходку его буряты простили.

– Не можете ли вы обойтись без заимки до осени, пока он хлеб свой уберет? – спросил Лазурька. – Если есть хоть маленькая возможность, дайте мужику урожай собрать.