И если раньше мы с матерью были не особенно близки, попросту терпя друг друга, то после переезда за город, в дом к отчиму, мы стали вовсе чужими. Она даже общаться со мной перестала – приезжая из очередного турне, целовала мимоходом в щеку (если удавалось), и отравлялась распаковывать многочисленные чемоданы, меняя одни шмотки на другие. Съемкам ее не было конца.

В итоге, после смерти папы я стала бесхозной, праздно шатающейся по улицам девицей: глупой, хамоватой, отвязной. Но, та не продлилось долго. Через некоторое время после переезда, моим воспитанием занялся новый материн муж, и пришлось признать, что единственным ее талантом (кроме виляния задницей на подиуме) было выбирать в спутники жизни неравнодушных к детям мужчин.

Думаю, что отчим осознавал – если не он, то никто. Глядя на мои «отношения» с родительницей, он качал головой, наверняка в тайне жалея (кого из нас больше – не знаю).

Так как мать моталась по миру как ужаленная, в большом доме мы с отчимом оставались одни. Часто, на долгие месяцы. Несколько раз в неделю особняк приходила убирать пожилая женщина из службы найма. Она и кушать готовила – тоже впрок. (Когда я подросла, штат прислуги разросся, но в то время Валентина Петровна наведывалась одна).

По большому счету особняк пустовал: отчим не любил приглашать гостей, жил уединенно. И пусть при желании мы могли бы не пересекаться, он первым пошел на контакт.

Не знаю, как описать это – отчим не делал ничего сверхъестественного, просто был внимательным, участливым, в его глазах не мелькало презрения или неприязни. Однажды я просто почувствовала, что ему не все равно. Он не прятался. Не избегал меня и не кривился, глядя на свежевыкрашенные волосы: то фиолетовые, то синие, то оранжевые.

Нет, он не заискивал и не сюсюкал, как могло показаться.

Если за внешним самовыражением наблюдал с большим терпением, то хамоватые повадки, грубую речь пресекал, как только слышал. Говорил, что в его присутствии стоит быть более тактичной, поскольку он не желает набирать в лексикон грязных словечек – по статусу не положено. В ответ я фыркала, говоря, что у каждого взрослого априори имеются крутые лексические обороты, но отчим на это лишь поднимал бровь. В скором времени, как только я открывала рот, чтобы что-то изречь, как ловила себя на мысли, что фильтрую, отсеиваю слова, отбрасываю в сторону неуместные. Вслед за этим замечала внимательный взгляд отчима – еще не одобрительный, но близкий к тому.

Он не имел привычки ругать, кричать, умел отрезвлять одним только взглядом. Порой глядел на меня – пристально, словно под кожу норовил забраться, и я ерзала, ощущая, что все мои попытки выделиться – смешны до нелепости.

Когда я курила в комнате, приходил и открывал окно, словно караулил под дверью – без упрека или лекции о влиянии никотина на женский организм. Сам курил очень редко – по одной сигарете в несколько дней, иногда, недель. Он не покупал их, делал сам. Подозреваю, что больше наслаждался процессом, нежели дымом: клал на тонкую коричневую бумагу щепотку ароматного, привезенного из-за океана, табака, склеивал, долго ровнял пальцами, крутил в ладонях. В такие моменты отчим витал где-то далеко, может, мысленно переносился в Доминиканскую Республику на широкую табачную плантацию… Поджигал, затягивался до отказа, жмурился от дыма, выдыхая в потолок, а заметив меня, говорил: «брысь, тут воняет».

Когда застал меня с сигаретой в первый раз, вышел, вернулся с пепельницей – тяжелой, хрустальной. Я, было, думала, он мне сейчас ею голову проломит, чтобы не портила дымом замшевую обивку, а пеплом – дорогущий паркет. Но, нет, поставил молча на подоконник и удалился – без советов и наставлений.