– Эх, дедо! Хватит моей силы, да ежели народ пойдет за мной, приду я на Москву и кончу царя с патриархом!
Гость взмахнул широкой ладонью.
– Ту-у… стой ко! Чтоб нас хто… идут!
Вошла Ириньица:
– Ой, дедко, сидит, да Бога ругает, да по книгам сказывает, а нет чтобы скатерть обменить на новую. Свечи тоже, неужели с таким гостем пировать зачнем при лампадках?
Ириньица снова металась по горенке, переменяя скатерть, ставя и зажигая свечи.
– Ништо! Гость, поди, с бою – справу великую ему и не надо. Скатерть, коли пить будем ладом, зальем медами.
– Пущай зальем! Пущай сожгем! А люблю, чтоб было укладно! Ой ты, сокол мой! Да подойди ты, сокол, к зыбке, хоть глянь на сынка-то! Ой, и умной он, а буйной часом… Иножды, случится, молчит и думает, как большой кто…
– Жонка, боюсь любить родное. Иду я в далекий путь, на моем пути немало, чую я, бед лежит… Полюбишь – глянь, и вырвали, как волки, зглонули любимое, и душа оттого долго в крови…
– Ну, сажайся! Брось кафтан-от.
Разин скинул кафтан. В белой расшитой рубахе сел за стол. Старик придвинулся к столу:
– Эх, и мне! Люблю котлы мяса да пряженину всякую с водкой пенной, и много, знаю я, будет плести за сим столом язык мой…
– Не дам тебе, старый, много лгать! Надоскучило одной головой постельные думы думать.
– Ириньица, пьем за тебя с дедом, а за деда пью особо – убог он телом, да велик ум в ем…
– Пьем, голубь! Как хошь, а после кажинной чаши, поколотившись, пококавшись кубками, целуй.
Пили, ели, целовались. Старик, чтоб не глядеть на них, сидел боком.
– Жги плоть, разжигай огнем!
Он положил на тощие руки седую голову, закрыл глаза и пел:
– Дедко, пасись, – худо не играй!
– Не играю, Ириньица… Жги плоть огнем и не верь, гостюшко, словесам прелестников царских. «Не глад хлеба погубляет человека, глад велий человеку Бога не моля житии», – сказывают они.
– Горбун столетний, чем твои разны слова, лучше играй песни!
– Оно можно!
– Краше бранись, чем много о Боге сказывать. Степанушко, целуй в губы, всю-всю целуй, голубь…
Старик запел:
Старик вскочил и пошел плясать.
Юродивый потянулся к чаше с медом и сел.
– А будешь ты, гостюшко, большим отаманом – чую я, – тогда не мене лжи и злобы воеводиной бойся лжи патриаршей. Будет та ложь такова – всенародная тебе анафема!
– Слов не боюсь, старик!
– Аль не ведаешь? Страшное слово страшнее боя смертного… Худо от слова того зришь ли? Я же его зрю. Народ верит попам… Встав за тебя, руки его опустят топор противу бояр, когда грянет в московских соборах страшное ему слово да гул от него, яко многи круги от каменя, метнутого в воду, пойдет по всей Русии… Попы подхватят московский гул – ой, гостюшко, чутко ухо народа к вековой сказке!..
– Перестань ты, ворон горбатой! Кинь его, Степа… Дрема долит меня, и не хочу я без тебя – уложи на постелю да сам ляжь со мной…
– Не висни, Ириньица!
– Не серчай, голубь… Я одна, а ты приди!
– Некуда мимо тебя – приду! Сегодня я твой…
– Приди, сокол… голубь-голубой… и не верь ему – страшное он завсегда каркает, ворон! Приди, я радошное тебе шепну…
Женщина ушла на кровать.
– Об ином я думаю, старик.
– О чем же мекаешь ты?
– Думаю, дедо, когда зачну быть атаманом, уйду с боем в Кизылбаши и шаху себя дам в подданство, а оттуда решу, как помочь народу своему…