Я пожала плечами, мол, не знаю. Облизала большой палец и принялась оттирать засохшую землю с кроссовки.

Они ведь еще и богаты? – сказала мама.

Ну да. Он из состоятельной семьи. И дом у них очень славный.

Вот уж не думала, что тебя прельщают пафосные дома.

Эти слова меня задели. Я продолжила оттирать кроссовку так, словно не уловила ее тон.

Я не прельщаюсь, сказала я. Просто рассказала, что у них за дом.

Для меня все это какое-то безумие. Зачем этой женщине в ее-то годы тусоваться со студентами?

Ей тридцать семь, не пятьдесят. И она пишет о нас статью, я же говорю.

Мама встала с кресла и вытерла руки о льняные рабочие штаны.

Да уж, ты выросла совсем не в славных домах Монкстауна.

Я засмеялась, и она протянула мне руки, чтобы помочь встать. Руки у нее были большие и бледные, не как у меня. Они многое умели, в отличие от моих, и моя ладонь легла в них так, словно ее нужно починить.

С папой встретишься вечером? – сказала она.

Я убрала руку и сунула в карман.

Может быть, сказала я.

* * *

Мне с детства было ясно, что родители недолюбливают друг друга. В кино и по телевизору пары всю домашнюю работу делали вместе и постоянно о чем-то с теплотой вспоминали. Не припоминаю, чтобы мои родители бывали в одной комнате, разве что ели вместе. У отца случались «перепады настроения». Порой, когда отец был «не в настроении», мама увозила меня к своей сестре Берни в Клонтарф, где они сидели на кухне, разговаривая и качая головами, а я наблюдала, как мой двоюродный брат Алан играет в «Окарину времени»[10]. Я догадывалась, что тут как-то замешан алкоголь, но какова именно его роль, оставалось для меня загадкой.

Ездить к Берни я любила. Там мне разрешали есть печенья сколько влезет, а вернувшись домой, мы заставали отца в раскаянии или вовсе не заставали. Мне больше нравилось, когда его не было. Иначе его одолевало желание поговорить со мной про школу, а я не могла выбрать – подыгрывать ему или игнорировать. Подстраиваясь под него, я чувствовала себя беспомощной и бесчестной, удобной мишенью. А если я старалась его не замечать, сердце бешено колотилось, и я не могла даже в зеркало на себя смотреть. И тогда мама плакала.

Сложно сказать, каковы были эти папины «настроения». Порой он пропадал из дома на пару дней, а когда возвращался, оказывалось, что он выпотрошил мою копилку или телевизор исчез. Отец натыкался на мебель и выходил из себя. Однажды споткнулся о мою туфлю и запустил ею мне в голову. Туфля улетела прямо в тлеющий камин, брызнули искры, а мне казалось, что это полыхает мое лицо. Я научилась не выказывать страха – его это только раззадоривало. Я была холодна как рыба. Потом мама спросила: почему ты ее не вытащила из огня? Могла хотя бы попытаться? Я пожала плечами. Я бы и собственное лицо сожгла в камине запросто.

Когда по вечерам он возвращался с работы, я замирала, прислушиваясь, и уже через несколько секунд совершенно точно знала, «в настроении» он или нет. Я понимала по стуку двери и звону ключей – безошибочно, как будто он кричал на весь дом. Я говорила маме: он «не в настроении». А она отвечала: прекрати. Но она все понимала не хуже меня. Когда мне было двенадцать, он как-то раз заехал за мной в школу. Но домой мы не поехали, а отправились за город, к Блэкроку. Слева мимо нас промчалась пригородная электричка, через окно машины я рассматривала трубы электростанции Пулбег. Твоя мать хочет разрушить нашу семью, сказал папа. Я моментально ответила: выпусти меня из машины, пожалуйста. Позже отец вспоминал эти мои слова в доказательство, что мать настроила меня против него.