Но то Сильвестр, мы же привходящие обстоятельства ставим подчас выше самой сути. Какой бы она ни была, эта суть, подавай нам с нею вместе и обстоятельства: никак нам без них не обойтись. А если их нет, то и суть свою забирайте назад. Не нужна она нам, постылая. Она для нас как рама без холста, как старый, рассохшийся рояль с выпотрошенными внутренностями или книга с оторванной обложкой.
Некоторые из тех, кто держал в руках эту тетрадь, полагают, что Сильвестр беседовал с чертом. От этих догадок легче всего отмахнуться, хотя вполне допускаю, что рогатый мог явиться Сильвестру в облике респектабельного господина, покручивающего цепочку карманных часов и протирающего платком запотевшее пенсне. При этом в карман у него должен быть вставлен платочек, но не так, как умел Нейгауз. Платок должен быть не первой свежести: подобные случаи нам известны. Черт, безусловно, обладает обширными познаниями, но познания эти общего характера, и я сомневаюсь, чтобы он был способен вести специальный разговор, какой ведет со своим собеседником Сильвестр.
Другие почему-то называют Маркелла Безбородого: вот, мол, явился Сильвестру и затеял с ним философский диспут, что вызывает у меня недоумение. Ну при чем здесь хормейстер Маркелл Безбородый! Он и не философ вовсе, и разговор совершенно не в его духе. Ведь речь-то идет не о пении по крюкам, а о додекафонных сериях.
Третьи, напирая на философскую сторону, называют Валентина Фердинандовича Асмуса, участника предыдущего разговора, близкого друга Нейгауза, которого Сильвестр немного знал. Даже сиживал на его лекциях в университете (впрочем, недолго). Но Асмус не был столь язвителен и циничен, как собеседник Сильвестра. Поэтому сдается мне, что это все же не Валентин Фердинандович, а Арнольд Шёнберг, последний систематизатор музыкальной Европы, вернее, его дух явился Сильвестру для специального разговора.
Тот же, кто в явления духов не верит, пусть считает, что Сильвестр ведет мысленный диалог с воображаемым собеседником. С Неведомым и воображаемым – вот все сразу и упростилось, и я могу обратиться к тетради без всякого опасения, что меня обвинят… впрочем, пусть сами обвинители отыскивают повод, чтобы привлечь меня к беспристрастному и беспощадному разбирательству.
Неведомый собеседник(с насмешливым превосходством). Вступили со мной в соревнование, молодой человек? Системы изобретать вздумали? Напрасно. Хотя, как мне известно, вас когда-то хотели назвать по-итальянски, вы – неисправимый славянин, а славянский ум неспособен создать подлинную систему. Будете барахтаться, бултыхаться, как не умеющий плавать, и чего доброго – буль-буль-буль – пойдете ко дну. Система-то вас и погубит. Бросьте это дело.
Сильвестр(стараясь не поддаваться неприязни). Позвольте уж мне самому решать.
Неведомый собеседник(сразу меняя тон). Ну, разумеется, вы свободны. Решайте. Я лишь в порядке дружеского совета.
Сильвестр. Простите, не нуждаюсь.
Неведомый собеседник. Ну и славненько. Считайте, что никаких советов я вам не давал. Вы так на меня смотрите, словно хотите сказать: «В таком случае не смею задерживать». Но я с вашего позволения немного задержусь. Уж очень хочется с вами побеседовать. А то когда еще выпадет случай… Итак, вы намерены писать русскую музыку.
Сильвестр. А какую же я должен писать? Африканскую?
Неведомый собеседник. Разумеется, нет. Да и с африканской у вас ничего не получится. Темперамент не тот, да и вообще… Поэтому остановимся все же на русской, хотя русскость – это нечто весьма сомнительное. К примеру, ваш Скрябин. Слушая его, и не скажешь, что «Прометея» или «Божественную поэму» писал, извините, коренной русак. У Прокофьева русскость – это лишь один период: «Сказки старой бабушки», Четвертая соната, кантата «Александр Невский», а об остальном и не скажешь, русское это или не русское. Да и вообще зачем? Русская музыка несовершенна. В ней всегда было что-то дилетантское. Писали, а до конца не дописывали: пороху, наверное, не хватало. Вот и приходилось другим за них отдуваться. Мусоргский велик, но, согласитесь, неисправимый дилетант. Все его корявости Римский-Корсаков потом исправлял, сглаживал, прилизывал, а после него страдалец и трудяга Шостакович. К тому же запоями страдал Модест Петрович, насколько я помню. И возьмите фамилию – она же от мусора. Для приличия вставили «г», ха-ха. Но «г» для вашего языка есть нечто еще более неприличное. Впрочем, я уже начал скабрезничать. Вы меня останавливайте. Даю вам полное право.