Пожалуй, здесь ее еще бы удержала маленькая Салима, но даже этот последний лучик надежды у нее отобрали. Что ей здесь делать? И чего бояться? Того, что десятки успешных спецопераций стоят дешевле одной неудачной?
Или того, что ценность человеческой жизни в Патонге – не выше ломаного гроша? Нет, ни о чем этом не стоило бы даже и думать. Жаль лишь того, что убийца ее сына будет загрязнять эфир своей отвратительной тушей, и ничего ему за это не будет.
И раз уж сейчас нужно о чем-то подумать, то тогда она подумает о том, почему в Уголовном Кодексе Патонга статей оказалось почти столько же, сколько и жителей этой прекрасной страны. Или, может быть, ей стоит подумать о том, почему на процессе, который, между прочим, был закрытым, и куда не удалось пробраться ни одной собаке из желтой прессы, присутствовал таинственный человек в черном балахоне?
Он стоял в темном углу, прислонившись к стене, почти сливаясь с ней, но глаз Амиры был все еще достаточно зорок и внимателен, чтобы увидеть его.
Черная тень всколыхнула в ней непонятные инстинкты. Был ли это тот же самый человек, который самозабвенно кружил ее в вальсе в Москве? Или это кто-то совсем другой? Как он пробрался в зал суда и, самое главное, зачем ему это было нужно? Был ли это убийца Эстебана, пришедший поглумиться над ее горем? Сложно было сказать. Не зная причины, по которой погиб ее сын, трудно было делать выводы о том, что нужно было этому странному типу.
6
Камера смертника, приютившая Амиру, была холодной и мрачной. С внешним миром связь держалась лишь через мутное зарешеченное окно крохотных размеров, находившееся высоко под потолком.
Стены были окрашены серой краской с подтеками, столь же гармонично вписывающейся в общий дизайн, как и незатейливые удобства, расположенные в той же камере. Вместо кровати на полу лежал полосатый матрац, еду, если ту вонючую баланду, которую ей приносили, можно было так назвать, ставили также на пол.
Время шло все медленнее и медленнее, залипая между пальцев, словно теплая жвачка. Секунды сливались в минуты, минуты подступали к часам, а часы, словно бы нехотя, срастались в дни. Сколько она уже просидела здесь? Неизвестно. Казалось, прошла целая вечность.
А смертельная инъекция все не появлялась, чтобы покончить со всем этим фарсом, коим оказалась ее бессмысленная жизнь, в которой старинный французский дом в пригороде Марселя словно бы по замыслу какого-то психа вдруг превратился в уродливую камеру смертника, а насыщенный букет Шато Петрюс – в жидкую баланду.
Она не понимала, почему этот балаган никак не закончат, и почему она до сих пор сидит здесь. Если это такой изощренный способ надавить ей на психику, то какой в этом смысл. Ей наплевать на все это в принципе. Жаль только Пармананда Тагора, сложившего свою голову ни за что, ни про что. А теперь, выходит, еще и зря.
Каждое мгновение было похоже одно на другое, и она уже потеряла отсчет времени, которое, казалось, просто застыло на месте, как вдруг надзирательница, приставленная к камере с другой стороны, принося ей очередной ужин, тихо подошла к ней, и, повернувшись спиной, молча показала в своей руке белый уголок. Записка!
Амира молнией метнулась к руке и почти вырвала из нее листок бумаги. Когда она опомнилась, надзирательница уже ушла.
Кому понадобилось передавать ей послание? И, главное, зачем? Какое значение имело то, что она сейчас здесь узнает? Она развернула листок.
К ее разочарованию, листок был пуст. Ее цепкое зрение ухватило микроскопические подтеки, это означало, что послание, все-таки, было, но написали его то ли молоком, как в какой-то другой тюрьме когда-то писал революционер Ленин, то ли лимонным соком, то ли еще чем. Она читала об этом в книгах по российской истории, когда из нее делали Елену Скворцову, все ради того, чтобы Эстебан мог жить с ними.