Ничего и ни с кем не может случиться. И Варвара никуда не денется.
Засыпая, Анджей слышал, как она ходит по комнате, потом уловил скрип отворяющейся двери на лестницу, потянуло сквозняком… он не обратил внимания. Он не ощутил и тени профессионального беспокойства, которое обычно охватывало его в таких случаях – ледяной обруч вокруг лба, мурашки в кончиках пальцев… он был совершенно спокоен, и он заснул.
Потом, проснувшись несколько часов спустя в таком же пустом покое и обнаружив, что гроза утихла и в чернильную тьму за окнами словно капнули молока, наконец осознал весь ужас своей ошибки. А когда Варвара выбежала прямо на него из темного перехода, ослепшая от ужаса, в странном наряде, и вовсе перепугался.
Она была словно во сне, она не узнавала его, не слышала, погруженная в свой кошмар. Даже лицо ее изменилось, стало как будто старше, горестная складка залегла у рта, обострились скулы.
Наверное, в этой ситуации нужно было делать что-то другое. Только Анджей понятия не имел, что именно. Не было у него опыта по части утешения плачущих, не сознающих себя девиц.
Ткань ее платья растворялась под его ладонями. Краем рассудка он понимал, что совершает непоправимое. И никак не мог отделаться от мысли, что за его движениями наблюдают десятки глаз. Заглядывают в слепые окна, щурятся с портретов, смотрят из гудящего в камине пламени. Будто проверяют, все ли совершается так, как должно.
Она текла в его руках, как вода, переменчивая, каждое мгновение другая, и от нее пахло то мокрыми птичьими перьями, то пылью и тленом старинного платья, черемуховый аромат вливался в эту круговерть ледяной тонкой струей, и лицо и руки оттаивали под этим холодом, но странный озноб бежал по спине, сковывал плечи, заставляя не помнить себя – только ее, и когда в последний момент Варвара открыла глаза, он увидел – они зеленые, как море на закате, и понял, что обратной дороги нет. Только вперед, за грань, отделяющую их двоих от живых и умерших, туда, где нет ни ее, ни его самого… так переплавляется в алхимическом тигле горсть стершихся медяков, чтобы через столетия сиять нестерпимым золотом.
– Эгле, – сказал он. – Эгле.
Луг был похож на море, и ветер гнал по траве серо-серебряные волны. Горечь оседала на губах, горек был вкус дыхания. Кони шли широким размашистым шагом, стебли травы путались в стременах. Впереди был лес, прозрачно-синий в жарком солнечном мареве, прохладный и сумрачный даже издалека. Черная точка ястреба неподвижно висела в зените.
Ехали молча, опустив поводья, подставив ветру разгоряченные, занемевшие в постоянном прищуре лица. Каждый думал о своем, но если бы кто спросил, оказалось – мыслей нет вовсе. Только приглушенная усталость. Время лишь приблизилось к полудню, но за утро случилось столько всего, что им казалось – прошла неделя.
…вот они сидят на сухом взгорке среди мачтовых сосен, и вокруг пахнет земляникой, и горячей хвоей, в ладонях багрово-черные от спелости ягоды, и можно не думать о том, что этот простор и счастье сотворены для них двоих чужими руками, непреклонной волей взрослых, пускай даже и родных людей, которые зачем-то решили, что два человека могут быть предназначены друг другу, и это невозможно отменить.
Стах не представлял себе, как это – наступит однажды день, и он назовет Эгле своей женой. Несмотря на то, что прошло уже почти пять лет, как их обручили. Женой – вот эту самую девчонку, с которой только что наперегонки карабкался по затравелому крутому склону, а потом падал в траву, крепко держа Эгле за руку, и небо запрокидывалось над ними, полное быстрых облаков и пушистых сосновых верхушек. А до того они забрались в старый сад заброшенного маентка и там рвали зеленые еще, кислые дички, и похожие на розовые бусины твердые черешни… Сегодня черешни, а завтра он поведет ее под венец?