Раз отец Гржегор вышел, значит, вторую пьесу уже начали, про «Млоду Польску». Это уже пьеса самого Геворкяныча. Фадюша в ней играет главную роль Стаковского, не самую главную, но одну из самых. Ради нее Натали и приехала, чтобы посмотреть, как он там на сцене будет.


Плюша слышит голос профессора.

Голос идет из длинного и темного профессорского рта. Иногда ей кажется, что он развертывается оттуда в виде узких свитков, как на старых картинах.

Плюша сидит в своем кресле у Карла Семеновича. И день туманный, и запах книжный в комнате колышется, а с кухни тянет корицей, там колдует над кофе пани Катажина. Плюша ее теперь боится, после того разговора в мокром коридоре.

– Католичество, – говорит Карл Семенович.

Слово это, начертанное латынью, выплывает на тонкой ленте изо рта его и серпантином плывет к Плюше.

Католичество Плюша уважает и боится. Как оно выглядит, представляет плохо. Оно похоже на фотографию готического собора. На фотографию витражей. Но что люди делают там, внутри соборов, среди этих витражей? Слушают орган и поют какие-то молитвы, наверное…

– Перекреститесь, – говорит Карл Семенович.

Плюша касается пальцами лба. Потом живота, обтянутого вязаным платьем, уже не так уверенно. И задумывается над дальнейшими действиями.

Карл Семенович глядит на нее ласково; запах корицы усиливается.

В городе недавно стали создавать католическую общину. Отыскивали поляков, напоминали им про их корни. Плюша тоже собралась туда. Не то чтобы удовлетворить свое религиозное любопытство. Может, в Польшу свозят… После инсульта Карла Семеновича она стала еще сильней интересоваться всем польским.

Карл Семенович, лежа под пледом, эти интересы поощрял. Рассказывал ей о Кракове, о драконе, который жил под городом. Плюша слушала внимательно.

– Первая конституция в мире была принята в Польше, – говорит Карл Семенович. – И это все забыли. Какое было государство! И его украли у нас. На несколько столетий украли. Вернули – каким-то обрубком.

Плюша подумала, что с удовольствием бы сейчас в этот «обрубок» съездила. Но промолчала, чтобы не мешать мыслям, которые лились из Карла Семеновича. Развертывались, как свитки с изречениями.

Пани Катажина внесла кофе с золотистыми булочками.

Плюша разглядывала шершавую, мятую кожу на руках домработницы, невольно сравнивала со своей, мягонькой, и слушала дальше.

– Не только в каждом народе, но и в каждой расе, – Карл Семенович пытался приподняться со своей огромной подушки, – есть свои аристократы и свои плебеи. В славянском племени быть аристократами выпало полякам… К сожалению…

Пани Катажина помогала ему удобно сесть. Склонилась над ним.

А вдруг она его сейчас… поцелует? Конечно, этого не могло быть: Катажина была некрасивой, с двойным подбородком и красными руками, а Карл Семенович… Карл Семенович принадлежал ей, Плюше. Хотя между ними ничего не было, только диплом и легкие прикосновения. Но раз у Катажины есть губы, то она может ими по-хозяйски поцеловать щеку Карла Семеновича. Или его лоб с красивыми морщинами… Плюша вздрогнула, решила в следующий раз на всякий случай надеть платье покороче.

Катажина помогла Карлу Семеновичу устроиться с кофе и отошла. Плюша перестала следить за ней, сосредоточилась на словах Карла Семеновича. Нахмурила лобик. Представила себя со стороны и осталась довольна.

С Кракова профессор перешел на Варшаву: «Варшавы теперь нет». Плюша не поняла и поглядела с непроглоченным кофе во рту. «Вся разрушена, в войну», – пояснил Карл Семенович. Плюша поняла и проглотила, в животе булькнуло. Пошлепала губами, чтобы казалось, что это не из живота, а от губ.