А зародышу казалось – до света рукой подать.
Он, пытаясь достать свет, шевелил подобием ручки, топырил подобие пальчиков; а потом прижимал культю к гладкому длинному тельцу – у червяка нет рук и ног, он быстрый и скользкий, ему и так хорошо и привольно ползать.
Люди в мире строят дом. Зародыш в матке строит скелет, чтобы жить в нем.
Скелет, остов человека. Основа, на которой крепится все, что мягко и податливо; то, что дает нам иллюзию нерушимости, возможность устоять и выстоять. Крепче скелета только железная арматура, выдуманная человеком.
Зародыш растил внутри себя кости: креп череп, отвердевал таз, выгибались звучащие ребра. И все же это были не кости, а косточки; не скелет, а дымный его абрис, бесплотный призрак.
Сегодня дым, а завтра железо. Сегодня пустота, а завтра густота.
Зародыш не знал, что он состоит из пустоты; плоть сгущалась в нем день ото дня, застывали, как вода на морозе, кости, вздувались мышцы, он забывал, как мучился, когда был червем, как трудно ему было доползти до завтрашнего дня. Скелет делал червя человеком, и больно было червю терять гибкую бескостную свободу, но радостно было зародышу ощущать свою растущую, неведомую прежде силу. Сила! Вот счастье. Быть сильным. Быть здоровым. Быть не таким как все. Как все черви.
Разве черви смотрят глазами?
Разве они слушают и слышат?
Разве они улыбаются?
И разве черви помнят?
У зародыша рождалась память.
Это было так непонятно, сумрачно, смутно.
Где-то далеко, на дне не прожитых им столетий, шевелились щупальца корней, лепетали детеныши вымерших животных. Синие молнии ударяли из туч, испепеляя камни. Он помнил кровью, а кровь помнила его. Возможно, он повторялся, и это зачатие было не первым в его судьбе; его зачинали другие отцы и вынашивали иные матери, и счастливо было заново биться булавочному сердечку, осознающему новую дорогу.
Он помнил то, чего помнить было нельзя: крики убийства и дикий хохот запретных ласк, хоботы странных громадных зверей и блеск широких, без берегов, слепящих, солнечных рек. Он помнил, что жил, но мыслей не было, равно как и воспоминаний; лишь одна память обнимала его солью и сладостью околоплодных вод, и он глотал память, насыщаясь впрок, чтобы потом, родившись на свет, забыть все и начать сначала.
У зародыша возникало лицо.
Это было так странно и прекрасно.
Где рот, там и десны; где десны, там и зубы.
Это не настоящие зубы; это мечта о них, тревога о них.
Молния мысли – и твердеют кости. Нежные птичьи косточки, пух птенца, сочленения крыльев, тяжи и склепки лап и суставов. У червя нет костей! Они есть только у человека.
А еще? Еще у кого живого есть первые, самые хрупкие, снящиеся кости?
Зародышу снилось: он выползает из оболочки червя, из змеиной кожи, и под уплотняющейся кожей застывают жесткой музыкой косточки – на них потом жизнь сыграет симфонию боли. Сама кость не болит, там нервов нет.
А что такое нерв?
Это когда концом иглы дотронутся, а ты кричишь. Когда лезвием разрежут мышцы, кожу, красноту живого тела – а ты плачешь.
Зародыша еще никто не пришивал к телу матери иглой боли. Он, лежа в гибких красных ладонях плаценты, не знал, что такое боль. Он не знал, когда у него отпал хвост; а может, не отпал, а отломился, а может, не отломился, а превратился. Во что? В две скрюченные ножки?
Значит, надо проститься с червем. Все есть постоянное и немедленное превращенье. Зародыш превращался ежеминутно и ежесекундно. Каждый миг становился другим. Иным.
Он себя не помнил прежнего. И мать не помнила.
Мать даже не знала, что он уже живет в ней.
Про зародыша все знали околоплодные воды.