Обретя относительную свободу, пусть даже в тесном коконе бронекапсулы, он принялся вынимать нейроштифты. Болезненная, но необходимая процедура, которую он всякий раз безотчетно оттягивал. Некоторые штифты были массивными и тяжелыми, как плотницкие гвозди, другие – длинными и узкими, точно кинжалы. Места, в которых они пронзали череп, стороннему наблюдателю могли бы показаться случайными, но Гримберт знал, что каждый из них находится в своем месте, высчитанном до тысячных долей дюйма.

Каждый щелчок, возвещающий о расстыковке узлов «Золотого Тура» с его нервной системой, заставлял его вздрагивать. Не от боли – боль была неизбежна, и с ней он за много лет успел свыкнуться, – от того мучительного ощущения, будто он собственными пальцами рвет нервные волокна, соединяющие его мозг с телом.

«Золотой Тур» и был его истинным телом. Бронированным телом весом в двести тонн, с глазами, способными сосчитать количество песчинок в горсти песка, и орудиями, готовыми превратить в россыпи пылающего шлака небольшую крепость. Теперь он медленно и мучительно терял его, чувствуя, как распадаются нейронные связи, – пытка, знакомая лишь рыцарю.

Щелчок – и мир, который он видел во всем спектре инфракрасных волн, более богатый красками, чем лучшие холсты придворных живописцев Аахена, съежился до блеклой палитры, доступной несовершенному человеческому глазу. Еще один – и отключен радиоэфир, этот безбрежный невидимый океан, полнящийся сотнями сигналов и фонтанирующий данными. С каждым щелчком он терял сам себя, точно приговоренный на плахе, от которого императорский палач остро отточенным топором отрубает части тела.

Отключенная от дальнобойных орудий и зорких радаров, раскаленного реактора и чутких датчиков, его нервная система, казалось, съеживается внутри своей оболочки, возвращаясь к примитивно-рудиментарной форме многоклеточного комка плоти, спрятанного под бронированным колпаком и удерживаемого на месте амортизационной сетью из ремней. Требовалось несколько исполненных тягучего отвращения секунд, чтобы свыкнуться с мыслью, что этот комок плоти, биологические процессы в котором текут без малого двадцать пять лет, и есть он сам.

Он сам.

Гримберт, маркграф Туринский.

* * *

Тяжелый шлем «Золотого Тура», защищающий бронекапсулу, медленно отъехал в сторону. Гримберт дождался, когда к кабине подведут трап, и медленно выбрался наружу. Слуги в ливреях с золоченым быком на синем поле почтительно выстроились вокруг доспеха, ожидая, когда его ноги коснутся земли. Кто-то с похвальной почтительностью поднес ему кубок холодного вина, кто-то подставил плечо, кто-то набросил на мокрые плечи, обтянутые черным полимерным гамбезоном[7], белоснежное льняное покрывало.

Несмотря на то что Гримберт, оказавшись на твердой земле, почти сравнялся с ними в росте, эти люди все еще казались ему недомерками, непропорциональными и жалкими лилипутами – его сознание хоть и разорвало связь с доспехом, все еще воспринимало мир с высоты в четыре с половиной пасса[8], или, считая в грубой, но привычной ему имперской системе, семи метров.

– Прекрасная победа, мессир.

Гунтерих склонил голову. С почтительностью, которая приличествует старшему оруженосцу, встречающему своего сеньора из опасной кровопролитной битвы. Даже к выражению на его юном безусом лице нельзя было придраться, сейчас оно изображало ровно то, что и должно было изображать. Но выдало его не выражение лица, не поза и, уж конечно, не голос. Что-то другое. Возможно, блеск глаз, который Гунтерих пытался скрыть.

«Ложь – это то, что дается мальчишкам тяжелее всего», – подумал Гримберт, мысленно усмехнувшись. Иногда даже тяжелее, чем искусство навигации, картография или тактика.