Выходные заканчивались, и снова надо было впрягаться в шестнадцатичасовой рабочий день. Теща пить не бросила с рождением внучки, как мы надеялись, но перенесла свои пьянки на Бугор к сестре Мусе. Тома не спешила ее забирать оттуда, и ее порой не было по нескольку дней. Жизнь стала сносной, а постоянное ожидание ее возвращения муторным. Я понимал, что отчаяние притаилось где-то рядом и что оно обязательно вернется не сегодня так завтра вместе с пьяной тещей, но пока на душе было просто плохо и муторно, как после пьянки.

Казалось, время обрело способность сжиматься и растягиваться – был бесконечный день на заводе, и была беспокойная ночь дома. Но какой день? Что за ночь? Все будто проходило мимо меня. Тома сказала, что Настенька начала издавать осмысленные звуки – как одобрения или недовольства. Это можно было считать вехой жизни.

Я был уверен, что горе вот-вот обрушится на меня, словно горный обвал. Но время шло, и горе не шло, однако ничего хорошего в этом не было, потому что отсутствие горя порождало чувство вины перед Томой. Она все силы отдает нашему ребенку, а я засыпаю с ним на руках.

С не меньшей силой подействовало осознание того, что для карьеры на АИЗе у меня не было перспектив. Как инженер, я здесь не по профилю, а для общественной работы – изгой.

В конце концов, мне все же удалось справиться с собой. Лучше всего отвлекали от мрачных мыслей монологи с дочерью – я рассказывал ей о житье-бытье своем на работе и дома, а она внимательно слушала. Тома увидела и набросилась на меня:

– Кончай ей голову забивать! – девочке давно пора спать.

– Но ведь не плачет, а слушает.

– Плачет и капризничает, когда ты на работу уезжаешь, а я отдуваюсь.

– Переживает за меня.

Утомленный борьбой с чувством вины перед женой и страхом перед тещей, я начал фантазировать вслух, рассказывая дочери как мы весело с ней заживем, когда она научиться ходить и говорить. Я рассказывал ей о братике, который уже собрался в школу, который умеет читать и писать и не умеет выговаривать букву «р».

– Вы обязательно подружитесь. Он научит тебя в свои игры играть, а ты его – говорить букву «р»…

Настенька ласково улыбалась и кивала головкой, соглашаясь.

Я читал ей стихи Пушкина по памяти.


Вечор ты помнишь? – вьюга злилась,

На синем небе мгла носилась….

А нынче – посмотри в окно….


Настенька послушно поворачивала голову.


Под голубыми небесами

Великолепными коврами

Блестя на солнце, снег лежит…


За окном ярилось солнце, воробьи очумело чирикали, а мальчишки дворовые вместе с девчонками рубились в футбол… Прекрасные поэтические строки не находили отображения. Но дочь не унывала – она из рук рвалась вон и душой была во дворе.

По выходным мы купали дочь вместе с Томой.

– Болтай, болтай, не останавливайся, чтобы не заплакала – потом не утешить.

И я вел речь тоном Баяна-сказителя, уложив крохотное тельце на ладонь.

– Кто это у нас тут могучий такой разнагишался? А? Не ты ли славный богатырь Илья свет Иванович, что прописан в селе Карачарове сиднем на печке?…

Дочь расправляла плечики и сучила ножками, стараясь вырвать у мамы из рук детское мыльце.

– Ну, что ты городишь? Какой богатырь? Она же девочка!

– Василиса Премудрая или Василиса Прекрасная? – кто ты, девица, отзовись.

– Марья Царевна наша Настенька, – встревала Мария Афанасьевна, коршуном кружившая по кухне, и отбивала у меня охоту быть сказителем.

Я умолкал, дочь, не дождавшись сказки, начинала плакать, и чудесная процедура купания быстро сворачивалась.

– Настенька, хочет что-нибудь вкусненького? – пыталась Тома привлечь ее внимание.

Но дочь моя больше кашки и маменькиного молочка любила сказки папочки.