– Как лесной голос? – не понял я.

– А так. Вот ты крикнешь в лесу, а он тебе и откликнется. Каждое деревце, каждый кустик отзвук даёт. Вот послушай, как мы с ними перекликаемся.

Дед поднял свою дудочку-жалейку и заиграл нежно, протяжно. Он играл, словно напевал какую-то грустную песенку. А где-то далеко-далеко в лесу ему вторил другой такой же голос.

Подошла мама и села на соседний пенёк. Дедушка кончил играть, и эхо тоже кончило.

– Вот, сынок, слыхал теперь, как я с лесом перекликаюсь? – сказал старик. – Эхо – это самая душа леса. Что птица свистнет, что зверь закричит – всё тебе передаст, ничего не скроет. А ты ходи только по лесу да слушай его. Оно тебе всю лесную тайну откроет.

Так я тогда и не понял, что же такое эхо. Но зато на всю жизнь полюбил его, полюбил, как таинственный голос леса, как песню жалейки, как старую детскую сказку.

И вот теперь, через много-много лет, только услышу эхо в лесу, сразу вспоминается мне солнечный день, берёзы, полянка и посреди неё на старом пне что-то лохматое, серое. Может, это наш деревенский пастух сидит, а может, и не пастух, а сказочный дедушка-леший. Сидит он на пеньке, строгает кленовую дудочку-жалейку. А потом будет играть на ней в тихий вечерний час, когда засыпают деревья, трава и цветы и медленно из-за леса выбирается рогатый месяц и наступает тихая летняя ночь.


Сиротка


Принесли нам ребята небольшого сорочонка… Летать он ещё не мог, только прыгал. Кормили мы его творогом, кашей, мочёным хлебом, давали маленькие кусочки варёного мяса; он всё ел, ни от чего не отказывался.

Скоро у сорочонка отрос длинный хвост и крылья обросли жёсткими чёрными перьями. Он быстро научился летать и переселился на житьё из комнаты на балкон.

Только вот какая с ним была беда: никак наш сорочонок не мог выучиться самостоятельно есть. Совсем уж взрослая птица, красивая такая, летает хорошо, а еду всё, как маленький птенчик, просит. Выйдешь на балкон, сядешь за стол, сорока уж тут как тут, вертится перед тобой, приседает, топорщит крылышки, рот раскрывает. И смешно и жалко её. Мама даже прозвала её Сироткой. Сунет ей, бывало, в рот творогу или мочёного хлеба, проглотит сорока – и опять начинает просить, а сама из тарелки никак не клюёт. Учили-учили мы её – ничего не вышло, так и приходилось ей в рот корм запихивать. Наестся, бывало, Сиротка, встряхнётся, посмотрит хитрым чёрным глазком на тарелку, нет ли там ещё чего-нибудь вкусного, да и взлетит на перекладину под самый потолок или полетит в сад, на двор…

Она всюду летала и со всеми была знакома: с толстым котом Иванычем, с охотничьей собакой Джеком, с утками, курами; даже со старым драчливым петухом Петровичем сорока была в приятельских отношениях. Всех он на дворе задирал, а её не трогал. Бывало, клюют куры из корыта, и сорока тут же вертится. Вкусно пахнет тёплыми мочёными отрубями, хочется сороке позавтракать в дружеской куриной компании, да ничего не выходит.



Пристаёт Сиротка к курам, приседает, пищит, клюв раскрывает – никто её покормить не хочет.

Подскочит она и к Петровичу, запищит, а тот только взглянет на неё, забормочет: «Это что за безобразие!» – и прочь отойдёт. А потом вдруг захлопает своими крепкими крыльями, вытянет кверху шею, натужится, на цыпочки привстанет да как запоёт: «Ку-ка-ре-ку!» – так громко, что даже за рекой слышно.

А сорока попрыгает-попрыгает по двору, в конюшню слетает, заглянет к корове в стойло… Все сами едят, а ей опять приходится лететь на балкон и просить, чтобы её из рук кормили.

Вот однажды некому было с сорокой возиться. Целый день все были заняты. Уж она приставала-приставала ко всем, никто её не кормит!