Короче говоря, не успели мы осмотреться и потери подсчитать, как нас немцы атаковали. Причём были это мотомехчасти, подвижные, вооружены хорошо…

Страшно тяжело было. Всё воспринимаешь какими-то отрывками, эпизодами, связную картину я и сейчас не смогу, наверно, воспроизвести. Видишь цель – стреляешь. Получаешь команду – выполняешь, слышишь свист – падаешь, голову хотя бы руками прикрываешь… А вот встали, пошли в штыковую. Бежишь и думаешь: а солдаты твои бегут за тобой или нет? А оглянуться некогда, потому что немцы – вот они, рядом, и надо добежать до них раньше, чем тебя убьют… В той штыковой наш генерал погиб, Петров. Сам вёл за собой людей.

Сейчас много об этом написано – о первых днях, о потерях, о том, что генералам не место было в общем строю, что это – от беспомощности и неумения руководить войсками. Дальше забираются в прошлое, ищут причины в массовых репрессиях, в том, что лучшие командные кадры были повыбиты… Во многом это всё правильно, не оспоришь. Но это – только в теории. А по жизни… Я не пожелал бы этим холодным умникам в тиши кабинетов и квартир, тем самым, кто так уверенно рассуждает о том, чего не следовало делать генералам, оказаться со своим штабом в паре сотен метров от врага, когда единственный способ спасти хоть часть людей под плотным автоматным и пулемётным огнём – поднять их и повести за собой… Так погиб наш генерал Петров.

Где-то день на второй или третий, – а бой был беспрерывным, потому что мы умудрились в этой каше кое-как окопаться и держали свой участок, вспомнил я, – что последний раз ел вечером двадцать первого. Да и то вспомнил потому, что услышал – Шапошников жуёт что-то. Мы с ним лежали в окопчике, пауза у нас такая получилась. Слышу – жуёт. Повернул голову, а даже это движение усилий стоит, так мы устали, смотрю, – а он мне какой-то кусочек протягивает:

– Бери. Ценный продукт. Вобла. Завалялась.

Он вообще-то разговорчивый был парень. Из города Изюма сам был. Но тогда говорить, видно, не мог – устал, как я, как все. Взял я половинку от той половинки, что он ел. Только в рот положил – и почувствовал, что сейчас от голода помру, прямо скрутило всё внутри. Пока про еду не вспоминал, – вроде бы нормально всё было. А Шапошников, смотрю, вторую половину этой малюсенькой воблы прячет.

– Ты что, – говорю, – политрук! Зажать воблу хочешь?

А он смеётся:

– А ты думаешь, что завтра тебе кто-то поесть привезёт? Сегодня уж потерпи, сэкономим…

И ведь верно – ни завтра, ни послезавтра еды у нас не было никакой. На подножном, как говорится, корму. Да только опять мы и не вспоминали о питании… Помню – из главных мыслей: из роты целый взвод погиб, жалко ребят; и ещё одна: что там, в Даугавпилсе? Где сейчас находятся жена и сын мой, сорокового года рождения, года ещё ему не исполнилось?..

О войне много написано. И всё же пока не встретил я книги, где по-настоящему описано положение женщины с ребёнком, беженки, которая не знает вообще – жив ли её муж, что с ним. Вот ведь с Асей моей так было. Из Даугавпилса она в Себеж эвакуировалась, потом в Смоленск их отправили, потом в Мордовии оказались, в деревне Кобылкино… И ведь не везде могут принять, не везде и есть что покушать. И негодяи встречаются, и равнодушные люди. А она с годовалым мальчонкой на руках… Из Мордовии – в Чкалов, оттуда – в Челябинск. И только потом оказались они в Средней Азии, в городе Мары. Ну, это для неё родные места, сама она в Кушке родилась. Только в сорок третьем году отыскал я их след в Челябинске, первое письмо получили они за два года. А в сорок четвёртом после ранения оказался я недалеко в госпитале. Вот и встретились. Три года…