К женщинам Витек был почти равнодушен – ему с ними было скучновато и тратить время на них было жаль. Но те, что иногда появлялись рядом с ним, – все были отчаянные красавицы.

«Изабель: насквозь вся своя, умна к тому же – настоящий друг. Как хорошо, что цветочки догадался прихватить», – и Витек поправил одну выбивающуюся из общего строя хризантемку.

На третьем этаже дверь открыла какая-то рыжая. Она стояла у раскрытой двери и улыбалась. Витек стал соображать, что залез этажом выше, а девица эта попадалась ему пару раз на лестнице.

– А у меня вот – день рождения сегодня.

– Заходи…

Изабель – не Изабель – какая разница. Оказалась она Моник.

Витек с грохотом поставил на стол бутыль и вот тут-то почувствовал, что праздник начинается и уже никто не может этому помешать.

Проснулся он поздно. Моник уже не было. С трудом оторвал голову от подушки. Вчерашняя бутылка была пуста, зато в постели образовалась солидная лужа.

Новый день начался.

4. Лихие люди

Деревня наша красивая. Ни у кого нет таких прудов, каскадом падающих между деревенских улиц, окруженных шарами серебряных ив.

Дуб у нас есть, стоит на краю деревни. Ростом он, правда, не особо выдался, чуть побольше яблони, но в основании так ноздреват и закручен, видать сразу – не меньше тыщи лет.

Долгожители тоже… Дед Степан такой был, с бородой. Спросишь его: «Годов тебе сколько?» (да и глухой как пень, пока ему докричишься, уж и сам забыл, что спросить хотел…). А он потрясет бородой: «Да разве ж, – скажет, – я помню, давно живу…»

Древний, в общем, как дуб.

Грибов в лесу было пропасть, видимо-невидимо, пока лес не извели. Идешь так по лесной тропинке, впереди брат, допустим, он налево-направо так грибам и кланяется каждый шаг. А ты за ним следом, и для тебя их столько же: на ходу растут.

Отец мой такое фото сделал – натюрморт постановочный. В саду на скамейке, в ряд, как матрешки, стоят грибки беленькие. Крайний – клопик пузатый, затем побольше, крупнее, крупнее и так дальше, с десяток. Завершает строй великан. А во главе отряда, генералом – бутылка «Московской». Генерал, как положено, ростом чуть меньше великана, но толщиной одинаковы.

Наблюдался еще счастливый народ. Был один такой – вот уж воистину счастливый… Одноглазый (другой был стеклянный), но счастью его это не препятствовало, роста невеликого, но крепышом смотрелся. Глаз его единственный вечно горит пионерским задором. К нему заворачивали симпатичные барышни, с ним дружили пацаны. Семьей обзавестись он не сподобился, но по окрестным деревням подрастали его отпрыски.

Со временем он перебрался в Москву. Кем он там был представлен – неизвестно, но духу вольному урона это не нанесло. Теперь уж москвич, но всяк свободный день, не говоря уж об отпусках, он в деревне.

Изба его стояла на курьих ногах, крыша уж заглядывала во внутренние покои, ступеньки, поднимавшиеся на крыльцо, ходили, как побитые цингой зубы. Сад, единственный в деревне, вопреки обычаям, был без всякой изгороди, доступный всем ветрам. День он мог просидеть за удочкой с пацанами, выудив пяток карасьих мальков («Мы ловим из спортивного интереса», – то и дело кидались пацаны его выражением, ставшим у них модным), вечером доставал свой аккордеон, выходил на крыльцо, окруженный теми же пацанами, выводил последние модные мелодии.

Неудивительно, что при таком хозяйствовании клюнул его красный петух и изба его выгорела дотла. Он не стал долго печалиться – на то он и счастливый человек, а поставил в саду шалаш, на манер индейских вигвамов: три длинные палки, связанные наверху узлом, закидал их соломой; от ближайшего столба протянул электричество, смастерил топчан, поставил телевизор и зажил лучше прежнего.