Деда Федора Никитича Романова и жесткий затвор в Сийском монастыре не угомонил. Пристав Воейков, что дозирал за опальным иноком, доносил Борису Годунову с Двины: де, старцы жалуются на Филарета, будто он ночью третьего февраля старца Иринарха, жившего в одной келье с ним, лаял и с посохом к нему прискакивал, грозя казнь учинить, и из келеицы на мороз изгонял, не пуская назад; а живет, де, старец Филарет не по монастырскому чину, всегда смеется неведомо чему и говорит про мирское житье, про птицы ловчие и про собаки, как он в мире жил, а к чернцам почасту жесток и даже угрожает им: «Увидят, де, они, каков он впредь будет…»
Есть дурной сглаз, запуки и порча от обавника и чародея, ведом насыл на след и напуск по ветру от колдуна, когда прежде здорового человека выгложет черная немочь в «стень», в нитку вытянет, в ком дух едва жив от долгих страданий. И в Терем государыни не раз приводили знахарей и травников, чтоб избавить дитя роженое от лихого напуска. Но любовь к охоте – иная хворь, от коей и ограды, пали и затворы всего мира не уберегут: эта сладкая болезнь желанна и вдруг заселяется в сердце как бы с молоком матери в самые ранние лета, когда младенец еще поперек кровати спит: как бы сама ежегодь умирающая и вновь воскресающая природа незаметно пускает свою отравную стрелу, оставляет на лбу дитяти малаксу тайного посвящения, и столь глубоко затравливает ребенка в себя, в свою сокровенную, непостижную душу, что этот благоговейный азарт, не умирая, сходит с человеком в могилу.
Будущему государю еще в детстве покупали на птичьем рынке потешных птичек – воробьев и чечеток, синиц и зябликов: они чивкали и в Верховом Теремном саду, и в спаленке царевича. И какое же маленькое сердце не вскрикнет от восторга при виде крохотных птах, коим неустанно благоволит сам Господь и коим словно бы для того и жить назначено на белом свете, чтобы умирять от жесточи и гордыни человечью грудь. Впервые царевич пустил сокола в дивный лет на подмосковной усадьбе дядьки Бориса Ивановича Морозова, что имел богатые псарни и птичьи дворы, и с той поры стал охотником достоверным, истинным, заклятым, коий в птичьих, полевых и зверовых потехах отыскал себе высшее счастие и глубочайшее волнение. Через охоту лишь и птичьи забавы Алексей Михайлович познал Божественное естество русской природы и чувственную поэзию лесовых потех. Царя постоянно тянуло из хором на волю, на весенние пойменные бережины и травяные калтуса, на стынущие осенние поля, на зимние осеки и зверовые травли; не от царицы-государыни бежал он из Кремля, не от важных государевых дел, которым был предан неотлучно и решал их даже в Успенском соборе во время службы, окруженный ближними боярами, но сами тихие мреющие холмистые дали, густо усаженные елинниками и дубравами, дремлющие под низким, тяжело парусящим мглистым небом, неотразимо зазывали его к себе. В любую погоду, в распутье и бездорожицу царь отправлялся в подмосковные вотчинные земли московских князей, в Коломенское и Измайлово, Семеновское и Хорошево, Кунцево и Преображенское, в Тарасовку и Тонинское, в Пустынь и Рогочево. Когда и в богомолье шел государь в Троицкую лавру иль в Саввино-Сторожевский монастырь, в Боровск иль в Можайск, то и в ту пору он ловил всякий удобный случай, чтоб призамедлить в путевом Дворце иль разбить походные шатры и призабавиться соколиной иль псовой потехою. И даже в военных походах государь не позабывал об охоте, и вместе с дворцовыми поезжанами и многой челядью, с жильцами и детьми боярскими в строю ехали псовые и зверовые охотники, стремянные конюхи и сокольники со всей подобающей стряпней.