Голубовский выглядел отдохнувшим, омолодился, больная чернота сошла со щек, брыластое лицо казалось надменным от чудно, по-иноземному бритой бороды. Гость смахнул с плеч епанчу на лавку, вроде бы покорно склонил голову, но вернее всего – набычился. «Благослови, владыко», – буркнул, уставившись на пол. Никон увидел в льющихся волосах обильную седину. Он невольно обернулся, глянул в шлифованное зеркало ганзейской работы и увидал в келье двойника своего. Он втайне подивился необычайной схожести и затосковал. Никон поцеловал Голубовского в темя, в седой клок, как отец целует, прощаючи, блудного сына, и, сердитуя, хотел спросить: «Чего кичишься, злодей? Пади в ноги, да и повинись!» Но вдруг признался в тайном, что тлело в дальних мыслях:
– Спаси тя, Боже, сироту, наскитался? Что храм создать, что сироту воспитать, одинаково спасение души от Бога получишь.
Голубовский удивленно воззрился на Никона и усмехнулся. Никон смешался лишь на мгновение, побагровел, нагнулся, шаря что-то под лавкою.
– Я не сирота, владыко, я...
Отчего споткнулся Голубовский, а язык его освинцовел. Как неводное глиняное грузило, провалился язык его в гортань. Никон напряженно смотрел на гостя искоса, странно изогнувшись, машинально наискивал что-то рукою, потом, громоздкий, выпятив гузно, обтянутое шелковым подрясником, опустился на колени, заглянул в глубину рундука, забывши о пришельце.
– Ну-ну? – поощрил насмешливо, выкатил на середину кельи оловянный таз. Подымаясь с колен, вытер скуфейкой байбарековой лицо: у владыки были такие же темно-каштановые, непролазной тесноты волосы, запорошенные первым снегом. Никон налил в мису воды, попросил гостя скинуть обутку.
– Не сирота я, – упрямо повторил Голубовский, и брови его гневно сомкнулись. – Меня Бог пасет неустанно. Он и Родитель мой. Прими сие в дар, владыка, не погордись. Спаси меня, и многие источники благодати прольются на тебя. – Он просунул руку за пазуху, где была тайная зепь, и из сумы, пришитой исподу кафтана, добыл священную книгу в ладонь величиною, поднес архиерею. Сам же опустился на лавку, стягивая юфтевые наморщенные сапожонки. – Сквозь все земли пронес, а веры не сронил. Прими, не поопасаясь.
Евангелие было московской печати с серебряно-вызолоченными досками, с изображениями святых евангелистов из чеканного серебра с драгоценными камнями. Никон подивился тяжести книги и снова невольно смутился, не зная, как повести себя с пришлецом. Тайный вызов шел от Голубовского, и Никон едва смирял себя. Митрополит опустился на колени и вехтем омыл гостю ноги. Стопы его были узкие, почти женские, с тонкими прозрачными ногтями; нет, снова решил Никон, это не плесны смерда, растоптанные и ороговевшие от ходьбы за сохою. На левой ноге обнаружилось шесть пальцев.
Глядя на темя архиерея, Голубовский поддразнил:
– Мы с тобою два оба, как пальцы эти, срослися. Ты вот ноги омыл нищеброду, а с умыслом. Падаешь, чтоб взняться, а, Никон? Смирением лечишься, а язвы-то бередят. – Гость рассмеялся, расстегнул путвицы на кафтане: исподняя рубаха была из агарянского шелку, с кружевным воротом. – Вервь непроторжена меж нами. Я, как бежать из Москвы к басурманам, бабу свою до смерти убил. Так ты меня тепере прости. Ты тепере за меня вечно молися, как бы за самого себя... Ой, Никон, батько! – по-голубиному простонал Голубовский, откинулся к стене, лупастые глаза его загорелись вызовом. Он словно бы забылся, что вернулся на Русь, и не турский визирь напротив, а новугородский митрополит. – Не захотел поделить со мною царствие, так забери все! Лишь не сгуби меня. Себя во мне не позабудь. Как на яблоне два яблока, так мы с тобою уродились. Ты свеча яра, но я – воск. Ты из меня слеплен, ты истечешь в меня...