Их побоялось распустить по домам Братство. Отправило подавлять бунт. Теперь им уже новая власть не доверяет. Сборище вооружённого народа бесцельно бредёт по степи.

– Где Окунец-то ваш? – Конёк мотнул жёлтым чубчиком.

Под вечер Конёк, поднявшись на курган, мог видеть, как пешее войско развёртывается с маршевого перехода на ночлег. Дозорный полк, за ним сторожевой, за ним передовой. Как двигались по степному тракту, так теперь и рассаживались. Камнемётный полк, левой руки, большой, полк осадных башен, правой руки, тыловой. Кто шёл впереди, тот садился ближе к тракту – им раньше выступать. Дальше – запасный полк, кухня, хозяйство. Жёны и дети-полукровки.

Конёк поёжился: там были сотни чумазых детей-полукровок. Там же плелись за войском их мамаши – пери, дэвии, джиннии, то ли пленные, то ли прибившиеся ради пропитания. Нечисть. Стало темнеть, загорелись костры. Ратники ложились на землю. Кое-кто собирал шалаш из веток кустарника и плаща – на случай дождя. Вылинявшие палатки были лишь у начальства. Где там Окунец-то их? Во-он, белая палатка в становище большого полка.

Окунец оказался толстым и измученным служакой. Пояс с трудом сходился на брюхе, а нестиранная рубаха трещала по швам. А ещё – рыхлые щёки и застывшая в глазах тоска пополам с ужасом. Вечный заместитель. Он и не рад, что войсковые выборы повелели ему «полковничать». Впускать к нему Конька охрана не хотела, но Конёк назвался посланцем, и те впустили. Либо поняли, либо догадались, кто он и от кого.

В палатке было сыро и пахло сопревшим войлоком. Чадил огонь в переносной лампе. У Окунца сидели ещё трое. Разговаривали. Окунец упрямился. Одного из трёх Конёк признал: это Ставр, такой же, как он, посланец, но от других управителей. У Ставра короткая стрижка, бородка и нос с горбинкой. Кажется, он – буянец, у него характерный раскатистый выговор. Конёк после каторги ненавидел, но вынужденно терпел буянцев.

– Триградье даже и не вспомнит никакого Дубка Гвидоновича, уверяю тебя, – успокаивал Окунца ровненьким голосом Ставр. – Не важно, выборный ты или приказный. Тебя оставят на должности. Триградье не вспомнит воинских… гм… нарушений, совершённых полком за Горами. Бойцам будет объявлено прощение и забвение обид.

– Прощение? – ахнул Окунец. – Да за что прощение-то? Бойцы делали то, что им говорили.

– Вот-вот-вот, – улыбался Ставр. – Так и будет записано в судебных постановлениях. Вас разместят в закрытых воинских поселениях. Вы понимаете: с падением прежней власти стали твориться бесчинства и беспорядки, поэтому Триградье не может распустить вас немедленно. С вами останутся ваши приобретённые… гм… жены. И дети. Конечно, придётся пройти дознание, нет ли среди них соглядатаев.

– Среди детей, да? – возмутился Окунец. – Это что – опять опричнина?

– Нет, и как полномочный посланец трёх городов-побратимов – Вадимля, Калинова Моста и Карачара – уверяю, что карательных мер больше не будет.

– Полк больше не пойдёт в поселение, – уверенно сказал Окунец. – Так уже было, когда мы пришли из-за Степи.

Из тени высунулся другой посланец, постарше и поугрюмей. Конёк нахмурился: где-то и с ним пересекались пути. Никак не мог вспомнить имя.

– Ты меня послушай, Окунец-воевода, – заговорил он. – Не будет тебе ни поселений, ни опричнины. Я размещу воинов в Шеломянских сёлах, где вы станете вольными хлебопашцами, готовыми, если надо, подняться с оружием в руках. А ты, Окунец, сможешь считаться их Писарем…

– Не слушай его! – горячась, перебил Ставр. – Это Годин из Шеломяня. Они у себя Братство восстанавливают…

– Да, Братство! Но без Опричнины, – отрезал Годин. – В этом клянусь!