Он думал, не отвести ему ли Сиверко на тебенёвку, не пустить ли на луг или лесную поляну – пусть разгребает снег и достаёт траву. Вон, коневоды свои табуны уже вывели и говорят, что под снегом – сочные травы.
Четыре года назад Грач выторговал у них отнятого от кобылы жеребёнка, неказистого и отбракованного. Сам приучал его к недоуздку, к кормушке, к поводу. Заставлял стоять, когда моют, и поднимать ноги, когда чистят копыта. Теперь-то жеребчик хорош – крепок и статен. Как мучился с ним Грач, корм его прямо с земли, с расстеленной рогожи! Жеребчик храпел и возмущался, тянулся и подгибал ноги, изо всех сил гнул шею. Вот потому-то он гибок и строен.
Жеребёнок был норовистый, тянуть с заездкой не стоило. Он в первый же год оказался в упряжи, а скоро и под седлом. Под всадником еле-еле держал равновесие и всё норовил идти боком да кое-как ставить задние ноги не в след передних, а в сторону.
– Си-иверко, – протянул теперь Грач.
Серо-буро-малиновому жеребчику он дал такое имя, потому что был он чёрен как северная ночь, бел как северный снег и рыж, как огонь в северном очаге. А ещё, чтобы жеребчик был скор, как сиверко – полночный ветер.
Грач прошёл из конюшни в смежные сени. С грохотом вывалил из мешка в угол котелки и чайники. Там же в углу лежали его инструменты. На стене – заготовки кожи для сбруи и упряжи. На верстаке давно валялись чурки и нож для резьбы. Хотя резных игрушек у него не заказывают – он же изгой. У верстака – гончарный круг, а на полках – горшки и чашки.
Это тётя Власта просила его сделать горшки, кажется, для цветов. Они сделаны, обожжены и давно разрисованы.
Он долго жил у Власты, ещё мальчишкой, ещё в старом её доме – в Приречье. Потом подрос, Власта перебралась с ним и с дочерью в слободу – в Залесье. В тот год всё Плоскогорье делилось на тех, кто оставался в посадской общине, и тех, кто выезжал на вольные хлеба в слободу. Через пару лет Цветослав оставил Власту и вернулся в Приречье, в развалившийся дом отца.
Власта никогда не судила его за то, что случилось потом.
Кличка «Грач» накрепко приросла к нему якобы за чёрные волосы. А дело было не в волосах. Его мать Сирина была лесной вилой, а не людской женщиной. Отец привёз её с низовий Пучая-реки. Там, в сёлах, где живут вилы, размещали на постой их полковую сотню. Шептались, будто вила окрутила рекрута так, что ему мир опостылел и жить без неё не мог. «Ведьма!» – все так и звали её здесь, в Приречье. Отца корили: привёз-таки ведьму в людские села. А его, сынишку их, прозвали ведьмёнышем, потом и Грачом, чёрной птицей.
Она умела летать. Нет-нет, при людях, чтобы не смущать, она никогда не летала. Разве что потом, уже без отца, когда сердце её рвалось в облака… Когда её тоже не стало, Власта взяла его к себе. Власта никогда не звала её ведьмой.
Грач встрепенулся и, собираясь к Власте, засуетился. Обернул каждый горшочек холстинкой, вложил их один в другой, перевязал. Вышел тугой узелок. Подхватив его подмышку, выбежал с хутора.
Лесная просека вела его к слободе, она виляла здесь так, будто дорогу выбирали не люди с шагомером, а деревенская лошадь, что обходила с телегой все ухабы, рытвины и густые заросли. Под ногами скрипел снег, свободной рукой Грач отводил от лица зелёные ветки. Странное в этом году лето! Навстречу ему появился из-за перелеска прохожий. Грач, не сбавляя шага, отвернулся, прохожий молча прошёл мимо изгоя.
Чем ближе становилось Залесье, тем больше немел язык и прерывалось дыхание. Так происходило всегда перед тем, как встретиться с Руной. Мерещилось, что за спиной вырастают крылья, а ноги наливаются свинцом. Лес кончился. Когда появились первые дома Залесья, Грач с собой справился. Сейчас он увидит Руну, вон в том переулке, вон через три двора, вот же она.