– Пойдёмте-ка, дорогой вы мой Павел Афанасьевич, на кухоньку да посумерничаем там по-мужски, а молодые пускай-ка с мамочкой посекретничают. Гут?
Пошли. На кухне Плетнёв сразу рванул дверцу холодильника и с наслаждением достал из его холодного светлого нутра почти полную бутылку заграничного коньяку и банку засахаренных лимонов.
– Ну вот, – сладострастно потирая руки, чуть ли не пропел он, – совсем другой коленкорчик! А то от шампанского уже икается и в животе, прошу прощения, бурчит. Вы как – не против?
Павел Афанасьевич неопределённо пожал плечами, пристраивая ногу под узким кухонным столом. Вообще-то ему хотелось сегодня быть отзывчивым и любезным.
– Ну вот и чудненько!– рассыпался в счастливом смешке Плетнёв и изрядно плеснул в две фаянсовые ярко-красные пиалы.
Выпили. Леснов невольно поморщился: «Зачем он коньяк в холодильнике держит?»
За окном новогодними ватными хлопьями щедро валил снег. Невдалеке темнели башни новостройки, и прожектор с ажурного подъёмного крана казался диском ослепительной луны.
Плетнёв, тронув пальцами-сосисками за локоть замечтавшегося Леснова, придвинулся к нему и почему-то шёпотом спросил, показывая подбородком вниз:
– Вы простите моё любопытство, хочу давненько уж спросить: с фронта отметинка?
– Да нет, – с неохотой, невольно сжав пальцами колено, ответил Павел Афанасьевич, – это память от сорок шестого. Так сказать, от мирного уже времени. На фронте за четыре года ни одного серьёзного ранения, а тут вот…
– О-о-о, сорок шестой! Действительно – «мирное» времечко. Да ещё в наших местах. Я, знаете, как раз в сорок шестом, зимой, в такое приключение раз влип, что не приведи Господь. Хотите расскажу? Но сначала надо голосовые связочки подмазать, пока моя кукушка не видит. Не подмажешь – не поедешь, хе-хе…
Судя по приготовлениям, Плетнёв рассказывал эту историю далеко не в первый раз и намерен теперь смаковать каждое слово, воротить подробности, делать эффектные паузы.
– Так вот, – начал он, промокнув бумажной салфеткой лоснящиеся губы, – случилось это, как я уже говорил, в сорок шестом, в наших Богом забытых местах. Я тогда в районе жил. Наверное, помните… Вы ведь здешний?
Плетнёв, дождавшись кивка головой слушателя, продолжил:
– В местах этих много разной шушеры сволочной в то время шлялось. Что ни денёчек, то и слышно: того убили, этого ранили, а с третьего одежонку содрали и последний кисет отобрали. И смех и грех: бабе вечером во двор по нужде надо и – ни-ни! – не пойдёт. Приходилось с ружьишком идти и сторожить свою благоверную.
Жили мы так неплохонько. Коровёнка имелась, курочек штук двадцать, да ещё кой-чего. И вот пристала ко мне однажды моя кукушка (это я так свою Марью Петровну шутя величаю): дескать, продай бурёнку, и всё тут, а то даром пропадёт. Тогда, знаете ли, мода у этой швали бродячей появилась: вечером хозяин накормит скотину, прикроет её в стайке, а утром глядь – уже нет коровёнки, где-то в лесу в котле варится.
Уговорила, значит, меня жинка, взял я гнедого в колхозе, сел в сани, привязал нашу Розку сзади, да и – в райцентр. Долго я с ней провандалался, пока продал, так что назад поехал, когда уже свечерело. За пазухой деньги лежат, в платок бабий увязанные, и деньги по тем голодным временам немалые. А за плечами, надо сказать, ружьишко болтается, так что я себя относительно спокойно чувствовал, но, вот именно, только относительно. А вокруг – темнёхонько, звёздочки уже вовсю, как говорится, ивановскую подмигивают, а мне ещё вёрст десять с гаком до хаты добираться.
Еду, еду, гнедка подгоняю и подъезжаю к самому растреклятому месту на всей дороге. Представьте себе: подряд три ложбины, и такие, чёрт бы их побрал, что как в колодец в них спускаешься. Глухомань и темень! И решил я, дурачина, для храбрости духа выпивончик себе позволить… А кстати, давайте и себе позволим, а?