Протянув через калитку букет каких-то цветов, я неловко закашлялся, но Ольгу Михайловну этим, кажется, не смутил.

Приняв цветы, она с улыбкой щёлкнула щеколдой и, едва кивнув, пошла к дому. А я, поскальзываясь в грязи после недавно прошедшего дождя, – за ней.

Мы взошли через веранду в гостиную, и она меня оставила, выйдя с букетом на кухоньку. От полной растерянности и неловкости я бесконечно тёр пенсне и ходил, разглядывая всё вокруг так, будто видел впервые. Под ноги кидались старые, стёршиеся по бокам кресла, неприветливо посматривал со стороны столик с накиданными журналами, топорщились отовсюду полки с толстенными фолиантами, нависали часы, а я решительно не понимал о чём сейчас буду говорить.

Высказаться, наверное, следовало бы о том, что произошло между мной и Ольгой тогда, на вечерней веранде, но печаль в том, что, на самом деле, ничего ведь и не произошло. Настолько ничего, что сердце от сумбура и смутной недосказанности покрывалось неприятным хрустким льдом, будто ожидая совсем уж плохого.

Впрочем, обстоятельства происшедшего за неделю были вытеснены кое-чем другим, связанным с прочитанным тем вечером письмом. На днях прояснились подробности судьбы Марка Арбо (который оказался никаким не Арбо, а вовсе Ракитиным), адресанта письма, человека странного, несчастного и закончившего жизнь печально.

Полученные сведения ещё больше подогрели интерес к его творчеству, от которого и осталась только эта притаившаяся в мансардном сундуке рукопись. Сложно признаться, но корыстный мотив заиметь его «странные сказки» значительно вырос и, пожалуй, перерос желание расстановки всех точек в отношениях с Ольгой Михайловной.

И удивительно ли, что я затрепетал, едва она заново вышла в комнату: говорить предполагалось обо одном, а хотелось – о другом.

Ольга между тем посматривала пасмурно, тем льдистым взглядом, от которого я был бы рад спрятаться. Как будто ждала чего-то, но разве мог я оправдать эти её притаившиеся надежды?

– Как поживает Леночка? – в явно подготовительном, нейтральном вопросе ощущалась подача – для прощупывания моего настроения и решимости.

Я отбил этот словесный волан, конечно же, криво, неумело, как и обычно. Точнее, вообще не отбил, промямлив:

– Всё нормально. В этот раз отправилась в гости к Геннадию Петровичу, погода, видите ли, не располагает уже загородным прогулкам – осень…

Ольга понимающе кивнула, и, подмяв юбку, присела в кресло. Тут уж нужно было постепенно переходить к делу, но я всё ещё не понимал как.

– Даа… осень. А значит, Ольга Михайловна, вы теперь когда в Петербург?

И снова этот пробравшийся в глаза лёд, в котором я видел отсветы упрёка и жёсткости. В комнате становилось неуютно, даже как-то сумрачно, и это от моей вечной неловкости и боязливости.

Впрочем, я понимал, что деваться некуда и, наконец, решился:

– А знаете ли, Ольга Михайловна, вот то письмо, что мы с вами читали на веранде неделю назад… Представьте какая штука, я навёл справки об этом писателе. Его зовут Марк, он военным писарем служил, в Смоленске под именем, как то бишь его… Виктор Ракитин. И любопытная история, – он был своеобразнейшей личностью, вы не поверите, человек-загадка. Удивительная судьба! Но печальная. А этот роман, о котором шла речь, он, насколько я понимаю, до сих пор хранится у вас в мансарде.

Лицо Ольги Михайловны подёрнулось легчайшей тенью, и глаза, эти глаза – их можно было читать. Отблеск негодования, сменившийся тут же вялым недоумением и сразу равнодушным презрением, – вот чем пыхнули её глаза на долю секунды.

– И что же?

Не сам вопрос, а эта непередаваемая интонация, с которой он был задан, – о, Ольга как же я вас… тебя… люблю. Да, иначе и случиться не могло, это любовь слабого человека, всегда подчинённого воли, цельности, устремлённости. Совершенно безнадёжная любовь, которая сегодня подсвечивалась и другим подспудным чувством – удивительной страстью к прятавшейся поблизости рукописи. И ничем, и никак я не мог объяснить стремления получить её, прочитать, узнать труд, над которым Марк работал три тяжёлых, безнадёжных и съедавших его года.