Кольку все больше охватывал азарт: словно фехтовальщик, он то делал выпад к этюднику и наносил кистью очередной мазок, то отскакивал и, наклонив голову, сосредоточенно рассматривал свое произведение, и все время морщился.
– Не то, не то, – бормотал и мучительно искал новые цветовые решения.
Наверное, все это длилось около часа, не меньше, но мне показалось – прошло всего несколько минут. Наконец Колька вздохнул, отложил кисть и устало произнес:
– Ну вот теперь вроде получилось, как думаешь?
Он хотел услышать отзыв о своей работе, но я не смог выразить восхищение – только кивнул и еле слышно выдавил:
– Похоже!
Через некоторое время я очухался, разговорился и как-то само собой у меня вырвались слова о том, что все же он, Колька, мог бы красить и поаккуратней. Окончательно придя в себя, я обнаглел и сделал Кольке критическое замечание по поводу его слишком разноцветных домов и невероятно огромных деревьев.
– Этого ведь нет, разве ты не видишь? – возмущался я.
– Так не бывает!
– Не бывает, – согласился Колька, убирая этюд. – Но ведь так красивей. Художник ведь не фотограф, он рисует так, как хочет чтобы было.
Он вскинул этюдник на плечо, и мы пошли к поселку.
– Представляешь, как было бы красиво, если бы дома в вашем поселке раскрасить в разные яркие цвета… И сараи, и заборы… Вот было бы весело!..
Тот огненно-памятный день стал значительным событием: предельно ясно Колька объяснил мне основы живописи и так сумел увлечь меня, что за разговором я и не заметил, как мы прошли мост.
Искусство оказалось сильнее врожденного страха, оно навсегда сломало барьер трусости перед реальными мостами и, главное, излечило меня от нерешительности. Мосты стали для меня некими символами – переходами в новую жизнь. Повзрослев, я с невероятной легкостью переезжал на новое местожительство, устраивался на новую работу, заводил всевозможные знакомства и менял увлечения – как бы безбоязненно проходил невидимые мосты.
Иногда мне кажется, что вообще вся моя жизнь по сути дела – длинный мост: временами – величественный пролет без опор над цветущей равниной, то вдруг – зыбкая шаткая стлань над топью неведомой глубины – все зависит от житейских радостей и болей в то или иное время. Но что немаловажно – в юности этот мост казался бесконечным, уходящим в высь, в зрелости я заметил – мост выпрямился, местами даже снижается, а по сторонам нет-нет да мелькнет знак, извещающий о том, что каждая дорога когда-нибудь кончается; теперь, под старость, я четко вижу – мост стремительно уходит вниз и где-то там, в тумане низины, еще не видится – только угадывается – последний пролет и зияющая за ним пустота.
Ну, а начинается мой жизненный мост с того – над обрывом. Именно на том мосту я сделал немало значительных открытий (кроме положения о заземленности). Например, познакомился с мальчишкой, который не говорил ни одного слова правды, причем врал со все возрастающей мощью и, помнится, даже его родители с трудом представляли, что в конце концов получится из этого маленького чудовища.
Он был плотным подростком с прыщавым лицом, на котором постоянно играла хитрая ухмылка – она исчезала только когда он начинал говорить – в эти минуты его лицо выражало полнейшую серьезность – на нее все и покупались. Его звали Эдик. Он жил недалеко от поселка в заводских домах со множеством лестниц на «черные ходы». В день нашего знакомства я начал было рассказывать, как мы возвели плотину и сколотили плот, но Эдик перебил меня:
– Мы с отцом построили лодку и плавали по Волге.
Я попытался рассказать про Кольку, но он сразу нагловато махнул рукой: