– Дешёвых батончиков? – переспросила девушка и ненадолго задумалась, а потом улыбнулась: – Да, есть! Называется «Задавака».

– Как-как? – удивился я.

– «Задавака»! – И девушка засмеялась так радостно, так хорошо, что у меня даже заныло в груди. – Вам сколько взвесить?

– Ну, граммов триста…

Скоро я вышел, неся «Задаваку» в кармане и всё ещё улыбаясь. Как же мало, думал я, нужно для счастья, если всего-навсего смех милой девушки, которую я больше никогда не увижу, способен настолько переменить отношение к миру. Да, возвращался я в порт совершенно другим человеком. Всё вокруг было мне интересно: и основательные дома, их резные наличники и палисады, и непривычные деревянные тротуары, скрипуче пружинящие под сапогами, и дощатые будки для лодок почти возле каждого дома.

Когда я вернулся, чай был готов. Мы с другом уселись на брёвнышко, лицом к морю, чья светло-серая полоса поблёскивала на горизонте, и начали неторопливое чаепитие. С каждым терпким глотком и с каждым соевым сладким батончиком, съеденным нами, что-то в душе размягчалось, теплело; даже в ветре, что продолжал тянуть по-над берегом, что-то словно смягчилось. Он казался не так уже зол и не так равнодушен: хотелось не отворачиваться от него, как давеча, а, напротив, подставить лицо его упругим потягам.

И снова я думал о том, что вот сущая мелочь – батончик из сои, да ещё так смешно называвшийся, – а как помогает нам жить… Горсть этих мягких конфет в тёмно-красных обёртках, что я высыпал рядом с уже догоравшим костром, она и сама была словно костёр, согревающий нас. Одну «Задаваку» мы бросили рыжей собаке, крутившейся возле нашего лагеря, и она, сразу признав нас за хозяев, легла охранять нашу палатку.

Как раз начинался прилив. Вода реки забурлила и потекла вспять. С каждым плеском волна наступала на илистый берег, и скоро река поднялась до прибрежного ивняка. Отмели и острова утонули, и больше ничто не мешало взгляду скользить к горизонту.

Наконец затарахтела моторка, и Пётр Моисеевич, с которым мы познакомились накануне, помахал нам из лодки рукой, мол, пора собираться. Уложились мы быстро, и скоро «Казанка», шлёпая плоским днищем о воду, потащила нас в море. Пётр Моисеевич, несмотря на библейское отчество, по виду был настоящий помор, коренастый и немногословный.

– Болтает, однако! – крикнул он нам, сильно окая, и до самого Кий-острова мы больше не слышали от него ни единого слова.

Да и что говорить: разве перекричишь посвист ветра, плеск волн о борта, крики чаек и переменное – то басовитое, то вдруг скулящее – завыванье мотора?


БОЛЬНИЧНЫЕ СУДКИ. С больничной едой я познакомился рано: не оттого, что болел, а оттого, что моя мама-доктор, когда дежурила и не могла накормить меня ужином дома, делилась со мною едой из больничных судков.

Это называлось «снимать пробу». Прежде чем раздавать больным обед или ужин, санитарка-буфетчица приносила дежурному доктору пробу еды из котлов пищеблока. До сих пор помню, как выглядели эти стопки плоских кастрюлек, поставленных одна на другую и перехваченных общей ручкой-скобой. Обычно кастрюль было три: для супа, второго, то есть котлет или гуляша, и для чая или компота.

Отчего та казённая стопка кастрюлек вызывала во мне волну нежности и умиления? Может, мы просто-напросто обречены полюбить то, с чем судьба сводит нас в раннем детстве, и первые впечатления жизни становятся незабываемы? Или и впрямь та больничная пища так уж была хороша? Но, как бы то ни было, до сих пор памятен вид и запах больничных, к примеру, котлет, гарниром к которым служило водянистое картофельное пюре. Котлеты, обвалянные в сухарях – да и состоявшие, как я теперь понимаю, в основном тоже из хлеба, – так упоительно пахли и так сочились янтарным жиром, что их было жаль рвать казённою вилкой, из четырёх зубьев которой один был обломан, а три оставшихся торчали в разные стороны. Но и котлеты, и вилка были те самые, какие должны были быть, как и чашка с отбитою ручкой, и тарелка с сиротскою синей каймой и с непременным овальным клеймом «Общепит».