Автобус, натужно гудя, опять потащил нас выше и выше по серпантину, колёса на поворотах снова едва не зависали над пропастью, но теперь, после выпитой лозы, почти не было страшно. Не то чтобы действовал хмель – он почти и не ощущался, – но в душе укреплялось глубокое чувство покоя. Как будто возгонка – процесс, при котором из виноградных отжимок получается самогон, – могла совершиться с любым из предметов и даже с любым состоянием души. Недавно тебе было страшно смотреть на ту пропасть, по краю которой, гудя, поднимался автобус, но теперь только чувство полёта вызывали те горные виды, что открывались глазам. Склоны гор становились всё более голы, по каменным осыпям медленно лился туман – или мы уже въехали в слой облаков? – и орлы, что кружили под нами, казались теперь не крупнее ворон. Туман становился всё гуще – водителю даже пришлось включить фары, – и уже начинало мерещиться, что подъём бесконечен: если вдруг кончится горная эта дорога, то наш автобус сумеет, натужно гудя, подниматься даже по облакам…
ЛУКОВИЦА. Согласитесь: приятно держать в руке золотисто-сухую и шелестящую луковицу. И коль уж мы её взяли – что с нею делать?
Можно очистить её, нарезать на крупные сочные доли и, сморгнув слезу, поставить на кухонный стол. Можно, не очищая, положить её рядом с солонкой, буханкою хлеба и старым ножом с костяным черенком и писать натюрморт. А ещё можно, опустив луковицу в банку с водой, дожидаться, пока она пустит зелёные перья посередине морозной и снежной зимы.
Проросшая луковица на подоконнике, перед заиндевелым стекло, мне памятна с детства. Простая, казалось бы, вещь – что может быть проще луковицы? – становилась тогда чем-то праздничным и необыкновенным. Нарушался сам ход времен – средь зимы наступала весна! – и любой, кто бросал взгляд на проросшую луковицу, всегда улыбался.
Зелёные перья тянулись всё выше, а с донца луковицы всё гуще свисала борода из белёсых корней. Вода в банке мутнела; а сама луковица день ото дня становилась всё более дряблой, пустой: её сила и жизнь уходила в зелёные стрелы. Наступал тот момент, когда мама срывала два-три пера, шинковала их на доске и бросала в кастрюлю с картофельным супом.
– О-о, летом пахнет! – Отец, прикрывая глаза, вдыхал острый луковый запах, и ты, подражая ему, начинал тоже старательно нюхать тарелку.
Действительно, пахло травою, полуденным зноем – пахло истомой далёкого летнего дня, которая сохранялась вот в этой луковице, и даже зима не могла одолеть этих запахов лета и жизни.
С луковицей связано и ещё одно, уже школьное воспоминание. Классе в пятом или шестом, когда мы начинали курс биологии, один из уроков был посвящён изучению клеток кожицы лука. Нам раздали предметные стёкла – они были прямоугольными, шероховатыми на торцах – и стёкла покровные, легкие, как лепестки. Потом по рядам пустили сахарно-белую луковицу. Каждому надо было пинцетом снять с неё полупрозрачную плёнку и разложить её на предметном стекле. Затем препарат нужно было прокрасить. Пипетка роняла с дрожащего кончика каплю рыжего йода, и она растекалась по луковой плёнке янтарным пятном. Теперь, накрыв кожицу лука невесомым покровным стеклом, можно было класть её под объектив микроскопа.
Тут я с трудом удерживаюсь, чтобы не пуститься в пространные описания самого микроскопа. Как сейчас, вижу его гнутый штатив, напоминающий чью-то усердно согбенную спину, его ствол, что нацелен туда, где обычное зренье бессильно, его круглый столик, с блестящей пластиной-зажимом, с винтами подачи, и вижу тот солнечный блик от рефлектора, который было так интересно ловить. Сначала наводишь подвижное круглое зеркальце на окно, ловишь им свет и направляешь его в потаённый, загадочный мир микроскопа. И в момент, когда солнечный зайчик попадал на отверстие столика, поле зрения вдруг просветлялось, и в его бледно-матовом круге ты угадывал некие контуры. Теперь, осторожно и не дыша, надо было чуть подработать винтами – объектив отступал на какие-то полмиллиметра, – и вдруг открывалась картина, которую я не могу позабыть до сих пор.