В то утро Иван пошёл на набережную и долго смотрел на дурацкий колпак Лувра. Казалось, от его кривых труб к небу протянуты нити. История Франции дымом висела над дворцом. От набережной Иван направился куда глаза глядят, не разбирая сторон, и вскоре город открыл ему свои книжные лавки, тихие садики и тепло октября. Они помирились.
Иван словно бы преодолел всемирный гул Парижа, найдя в нём уют старинной московской прогулки. Андрей освободился рано. Как по летнему Тверскому бульвару, пошли они с ним будто бы мимо МХАТа, мимо нотного магазина, и вышли – к Гранд Опера. И хотя о важном не говорили, были снова близкие люди.
Даже с тесными кафе примирился Иван. Они не нравились ему, как детям с чистым вкусом не нравятся кулинарные изыски, но теперь он признавал их уместность. Кафе были фоном – как всё в этом городе. Сам Париж оказался прекрасной фоновой музыкой.
Фон жизни, который в отсутствие сердцевины выходит на первый план и становится самой жизнью – этот образ был его сувениром из самого сувенирного города.
На следующий день они вместе поехали в аэропорт. Андрей улетал на таинственный остров Гозо. Его рейс объявили первым. А потом настал черёд Ивана.
Тёплый, мокрый город, безвкусно украшенный, проданный, раздавленный туристами на глазах у родных, покачался под крыльями и ушёл за облака. В Москву, в Москву!
В дороге Иван предавался раскаянию. Всё в нём ныло и боялось, что Андрей надолго застрянет в своей Франции, и придётся порознь отбывать жизни. Минует ещё сколько-то времени – и уже не спасёт ни вино, ни общее детство. Всё у них будет врозь. И этот ужасный грех уж конечно не пройдет им даром. Пустить на самотёк такую дружбу, данную, как талант!..
Даже вид родной осенней дороги из Шереметьево не заглушил раскаяния. В гуле вины, не чуя ног, Иван прошёл по слякотному двору и у подъезда очнулся. «Ничего, – решил он строго, – мы это всё починим. Буду звонить. Ещё приеду…» И хотя меры показались ему натянутыми, сомневаться в них он себе запретил. Исправим – значит исправим!
Так он думал о своём друге, а о Бэлке – зажмурился и не думал совсем. Только дома, на бабушкин вопрос – как съездил? – ответил странно:
– В Париже очень людно, – сказал он и, помолчав, прибавил. – А в Вене была весна!
Через неделю ему позвонил Андрей. По непонятной причине он всё еще был на Гозо.
– Не могу объяснить тебе, что происходит! – смеялся он. – Ты понимаешь, тут есть кондитерская. Как тебе сказать? Я думаю, вот это всё – моё. Апельсины, камни… а когда из пещеры тебя выплёскивает – ты буквально Одиссей!
– Какая кондитерская? Ты что, перезагорал? – спросил Иван.
– Почему перезагорал! – возразил Андрей. – Просто делюсь с тобой! Просто не хочу отсюда уезжать – и всё. А главное, ты понимаешь, сон! Сон мой помнишь?
– В лодку влюбился? – спросил Иван.
– Да! – подтвердил Андрей. – Да, да!
«Ну вот, – повесив трубку, сказал сам себе Иван. – Он влюбился! А у тебя гитара и “Чемоданов” – кушай!»
Иван был прав. Ничего интересного, кроме погоды – ветра, дождя, заморозков и потепления, в ближайшие дни с ним не случилось. Правда, в последнюю ноябрьскую пятницу, под вечер, произошло событие – забежал Костя. Они не виделись около месяца, и Иван едва узнал своё чадо.
В распахнутом пальто поверх ничтожной футболки, с «этюдником» под мышкой Костя ввалился к нему. Лоб его взмок, руки закоченели. Наступающей зимы он не видел.
– У меня нет времени! – заявил он в ответ на приглашение Ивана войти, и остался стоять на пороге. – Я так забежал – посмотреть на тебя. Жизнь пошла, понимаешь? Вот я и думаю – неужели ты всё сидишь? Может, тебя уже сдуло куда-нибудь? Слушай, я голодный, как зверь! Есть у тебя еда? Дай хоть бутерброд!