Манагерский сквот разросся за счёт крупных и мелких боссов. Его стали навещать владимирские манагеры, по такой нужде забив на работу. Свои тянулись к своим. Даже студентота взбодрилась и влилась в общественное движение, благо в вузах ради такого дела отложили экзамены. Преподаватели сами захаживали в сквот как к себе домой и, возможно, получали инструкции.

Вакханалия гуманизма продолжалась до позавчерашнего дня. Мелкие лавочники, у которых беженцы слямзили немало товару, подговорили сиволапое мужичьё, настропалённое жёнами, кои недовольны были наглыми попрошайками. Повод нашёлся – уличённые в воровстве гости города разбили лавочнику нос!

Толпа сердитого быдла вторглась в лагерь беженцев, разметала хлипкие постройки и погнала ссаными тряпками бесприютных москвичей прочь от Владимира. Городничий всеми силами стражи пресёк самоуправство и удержал жестокосердных мещан от пролития крови. Быдло вернулось в стойло. Ночлежбище было разорено. Обитатели его большей частью верно восприняли народный посыл и снялись в Муром, прочие заныкались по окраинам, а элиту приютил сквот. Манагеры были готовы потесниться, но ненадолго. Уступать насиженные места другим москвичам не горели желанием, а потому тайм-менеджеры провели расширенное совещание с владимирскими коллегами, на которое пригласили пастухов туземной интеллигенции.

Образованные и порядочные люди никогда не любили власть, если только не становились властью сами. Тогда они искренне огорчались и недоумевали, почему их не любят. Понятно, если бы их не любило и не понимало быдло, но обыватели как раз относились к властям с пониманием и доброжелательностью. Не любила власть только интеллигенция, ибо черпала силу не в детях или не через уважение к себе и даже не в деньгах, а только в протесте. И когда во власть приходили их товарищи, они быстро становились нетоварищами. Это заставляло неофитов правящего класса подозревать образованный класс в склонности к интригам и даже усомниться в его порядочности. А не прорвавшаяся во власть интеллигенция утверждалась в нечестности ушедших наверх товарищей и ненавидела их каждый день потихоньку, складывая в кармане фигу, в особенные же дни не любила власть громко и открыто. Если власть дозволяла, конечно.

Городничий позволил.

Теперь в его хоромах правили бал беженцы и пылающие святой ненавистью от осознания своей правоты представители образованного класса, а сам городничий сидел в прокуренном казённом кабинете перед компанией тюремщика, пса и убийцы и смущённо хихикал.

– Что намерен делать, Декан Иванович? – спросил Щавель, дослушав. – Как исправлять обстановку?

– Муниципальную стражу, – Семестров по-старчески пожевал губами, – привлекать не рекомендуется. Все местные, город маленький, им потом никто из порядочных людей руки не подаст. Вас тоже не следует задействовать. Это нанесёт удар по репутации светлейшего князя Лучезавра. В сознании просвещённой общественности может сложиться образ тирана, направляющего стражей порядка для репрессий мирных горожан вместо того, чтобы защищать их права и свободы.

– Какие будут предложения?

– Предлагаю альтернативный вариант, – по-черепашьи вытянул тонкую шею Семестров и растянул губы в мечтательной улыбке. – Направим губернатору просьбу о единовременной поддержке. Мой зять служит помощником начальника муромской полиции, он не откажет. Мы тут пару дней продержимся, а потом и помощь придёт.

От столь незамутнённого откровения в кабинете повисла настоящая эльфийская тишина.

– Кто ещё у тебя в Муроме есть? – Вопрос Щавеля прозвучал с таким безразличием, что Лузга захотел было осклабиться, да тут же передумал.