* * *

Лучики тепла доверчиво глядели в окно одиночной камеры. Асгат Шарафутдинов по кличке Соловей стоял у решки и смотрел через реснички на волю. В душу лезла грусть, опять щемило грудь, и Соловей растирал её по кругу.

Заточение в каменном мешке медленно убивало его. Соловей был слишком велик, могуч и тяжёл, чтобы сиднем сидеть без глотка свежего воздуха. Сердце он начал чувствовать через месяц заточения. Скудная кормёжка, жестокий режим содержания и цепные псы режима не добавляли здоровья. Владимирский централ пил жизнь вёдрами. Лежал на сердце тяжкий груз, он давил, и давил ощутимо.

Через брешь на месте выломанной нижней планки жалюзи Соловей выглядывал во внутренний двор тюрьмы. Под окнами сновали зэка, чёрт разгонял метлой лужу перед виселицей, с пищеблока потягивало душком совершенно не халяльной баланды. Однако Соловей радовался, что здесь хоть это-то, но есть. Могло не быть вообще ничего. И даже не трюм, а чернота небытия или что там бывает по ту сторону? Не долга была его прошлая весна, когда капитана пограничных войск Асгата Шарафутдинова во время глубинного разведрейда повязали дикие урыски и в кандалах доставили в этот адский каземат. С тех пор был внимательный дознаватель, хороший, плохой и злой следователи, дыба, плеть и пресс-хата. И даже «музыкальная шкатулка», когда за дверью камеры сутками напролёт один бард сменял другого. Это изуверство урысов капитан Шарафутдинов вспоминал с особым содроганием. Разумеется, он рассказал всё. Здесь умели вынимать душу. Однако на многие вопросы капитан погранвойск ответа не знал. На курсах усовершенствования, когда его взяли в разведку, учили, что никакие ништяки и никакой пресс не достанут из человека того, чего в нём никогда не было. Шарафутдинов и не выдал лишних тайн, в которые его не посвящали.

Теперь, когда заклацал замок хаты, душа Соловья ушла в пятки. «На допрос, – понятки были без вариантов. – До конца жизни будут колоть, свиньи вонючие».

– На выход, без вещей.

В проёме торчали два рослых цирика с толстыми дубовыми дубинками. Соловей помрачнел, шагнул за порог.

– Руки за спину, лицом к стене! – залаяли надзиратели.

Шарафутдинов повернулся, на запястьях защёлкнулись конвойные наручники на жёсткой сцепке. Выводной закрыл камеру. Шарафутдинова взяли под локти.

– Пошёл.

– Меня куда? – на всякий случай поинтересовался Соловей, вдруг скажут.

– Имать верблюда.

Со сменой сегодня не повезло.

– Шевели копытами! – Цирики вздёрнули скованные за спиной руки, и Соловей, опасно накренившись, побежал по лестничному трапу. Вниз, вниз, мимо первого этажа с оперчастью.

В подвал.

Согнутого пополам Соловья ввели в допросную. Тормознули.

– Ноги шире! – последовал пинок по щиколотке.

Соловей расставил ноги и, глядя в пол, выпалил привычной скороговоркой:

– Осуждённый Шарафутдинов Асгат Сарафович, две тысячи триста первого, сто пятая, сто шестьдесят вторая, двести семьдесят шестая, пятьдесят, начало срока двенадцатого ноль четвёртого две тысячи триста тридцать третьего, конец срока двенадцатого ноль четвёртого две тысячи триста восемьдесят третьего, здравия желаю, гражданин начальник.

– Садись, Соловей-разбойник. – От ледяного голоса капитана Шарафутдинова пробрало до печёнок. – Будет у нас с тобой об Орде разговор.

«Подвергшаяся многочисленным половым сношениям самка собаки… А ведь так хорошо день начинался», – подумал, обмирая, Соловей, когда его повели к ввинченному в пол стулу.

Глава третья,

в которой свободолюбивая интеллигенция испытывает недовольство властью, а власть пасует перед единодушным порывом несогласных горожан сплотиться, и всё заканчивается не так хорошо, как хотелось бы