Самое популярное словечко тех лет – «движение».

– Двинулись?

– Двинулись!

– К Нине?

– К Нине!

– В «Таракан?»

– В «Таракан»!

– Передай вино назад!

– Это чьи тут руки?

– Двинулись!


И до утра. Следующей ночью – новые квартиры, новые подвалы, новое движение, новая тусовка.

В то первое лето свободы поколение внезапно очутилось лицом к лицу и самому себе показалось безумно интересным и красивым. Мы ещё не поседели и не разъехались кто куда, мы ещё были голодны и по часу стояли в «Макдоналдс». Мы не могли насмотреться друг на друга, многие из нас несколько раз за лето поперевлюблялись друг в друга, и каждый раз до гроба, иногда даже до перевоза вещей…

Такое это было лето.


Тусовка была художественной.

Суть её состояла в том, что некая невероятно красивая кроха разбила сердце пожилому американцу и на вырученные от этого деньги накупила всякой сталинской мишуры. Она наклеила свою ангельскую мордочку на плакаты вроде «Папа, убей немца!» и пригласила оценить свое художество тысячу художественных весельчаков. Последние ни в жизнь не пришли бы, но она дальновидно купила цистерну карандышевского вина.

Потом такой трюк – кто с американцем, кто с весельчаками – с успехом проделывали и другие, но эта была первой.


Тусовка происходила в намеченных на снос якиманских развалинах. Со стен свисали ещё теплые от протекавших здесь жизней обои, под ними обнаруживались газеты с Целиковской.

Лилось вино, хмельные от нахлынувшей свободы весельчаки лихо отбивали качучу.

– Артá авангардá?

– Авангардá артá!


Серёга возвышался над толпой, и не только в силу урождённой долговязости: просто он бил чечётку на рояле.

Он был как-то продет в синюю школьную форму, претерпевшую, впрочем, дизайнерскую метаморфозу. Две скучные школьные пуговицы были спороты, вместо них пиджак оказался снабжён дюжиной крошечных пуговичек от чего-то крайне изящного. Брюки не были подшиты, но всё равно они не доставали до голых щиколоток.

Носков у Серёжи не было.

– Привет, ты меня помнишь? – подлетел он ко мне.

Если бы он выглядел так же, я бы его запомнил. Но не запомнил, в чём признался как можно суше.

– Я же художник из «Комсомольца»!


И тут я вспомнил, как гостил у друзей-однокашников в самой популярной тогда в Ростове-на-Дону газете. Меня действительно знакомили с редакционным художником.

Его представили как любимца редакции.

В частности, он прославился тем, что, получив на оформление макет очередного номера, в задумчивости изрисовывал его умопомрачительными трицератопсами, известными в средневековой Франции как дракон Тараска.


Номера были, как правило, очень взвешенны и выдержаны в духе перестройки, происходившей тогда на местах. Тараски же были все в лишаях.

Помню, меня поразило, как мастерски были выписаны простой шариковой ручкой эти самые лишаи.


– Возьми меня на работу.

– Куда?!

– На телик. Иначе я сопьюсь.

От такой наглости я даже отпустил талию своей спутницы.

– А ты работал на телевидении?

– Никогда в жизни! – гордо объявил Серёга.

– А ты знаешь теледизайн?

– А что там знать?

Что-то меня заставляло с ним говорить.

– Хорошо. Нарисуй мне ведение.

– Что, пардон?

– Нарисуй мне кадр с ведущим и логотип нового канала. Нарисуешь – возьму.

– И всё, что ли?

– И всё.

Единственное, что он ещё спросил, это какой именно нужно нарисовать кадр и как называется канал.

Я сказал, что канал четвёртый, а кадр нужен любой, только чтобы с диктором.

Мы распрощались, крайне довольные собой.


Он был рад, что это «и всё». Что так легко можно устроиться нынче на, как он выразился, «телик». И что сроку на такую ерунду дают целую неделю.

Я же остался доволен собственными сдержанностью и гуманизмом по отношению к землякам. Хотя, если честно, гуманизма с моей стороны было немного. А только сплошное иезуитство.