Да Винчи отложил ещё несколько книг. На одной названия не было видно, на второй переплёт отсутствовал, на тёмно-коричневом фолианте Кристи прочитала «Психиатрические эскизы из истории».

– О, кажется, здесь что-то есть! – Эйнштейн открыл чёрный том «Псевдология. Патологическая ложь: причины и следствия» и обнаружил внутри книжного блока вырезанное углубление.

– Ключ, – сказала Кюри, словно они и так этого не видели. В её глазах зажёгся огонёк.

Эйнштейн взял маленький металлический ключ и осмотрел его.

– Но от чего он? – спросила Кристи. – Здесь нет ничего, куда он мог бы подойти.

– Возможно, он пригодится нам позже, – ответил да Винчи.

– Пусть пока побудет у меня, – Кюри протянула руку, но Эйнштейн ключа не отдал.

– Нет, лучше у меня, – наклонил он голову, потом, помедлив, всё-таки добавил, не в силах сдержать распирающую его гордость: – Это же я вспомнил про книги и нашёл его.

– Поздравляю, – улыбнулась Кюри и отвернулась. Её попытки взять всё в свои руки пока не увенчались успехом. Может, не стоит торопить события.

Ложь: причины и следствия, подумала она. Подходящая для неё книга. И причин, и следствий у неё хоть отбавляй.

Эйнштейн поморщился, но она этого уже не увидела. Он совершенно не нуждался в её поздравлениях, но покоробило его не это. А очередная улыбка – не просто дежурная, но словно совсем не подходящая к лицу рыжеволосой. Мыщцы приветливости у неё были совсем не развиты, это он заметил ещё с самого начала Игры. Кюри улыбалась, когда думала, что того требуют обстоятельства, или когда хотела, чтобы её считали вежливой или даже приветливой, но этот блеф не стоил затраченных усилий. Потому что эти мышцы, нижняя часть кругового мускула глаза, не подвластны контролю. Они работают, только когда улыбка искренняя. У Кюри, похоже, они вообще были атрофированы. Обо всём этом Эйнштейн вычитал в одной из своих бесчисленных книжек, но было кое-что, понятное и без книжек.

Кюри – не та, кем хочет казаться.

Кюри

Вдоволь поразмышляв о лампочке, её осколках и перерезанных венах, я выхожу из ванной, завернувшись в полотенце, и прошлёпываю мокрыми босыми ногами в свою комнату. Точнее в комнату Филиппа, которую он отдал мне в полное распоряжение. Потому что мне нужен покой и личное пространство. Что, конечно, не отменяет его проверок моего состояния и бдительного слежения за моим настроением. Боюсь, если бы я воспользовалась той лампочкой, недосмотр расстроил бы его даже больше, чем моя смерть.

Но я несправедлива. Когда я, переодевшись и стряхнув с себя суицидальное оцепенение, прихожу на кухню, меня встречает горячий ужин, тёплый взгляд Филиппа и холодный воздух с улицы – проветривается после готовки. Филипп закрывает окно и накладывает мне в тарелку спагетти, что-то при этом говоря. Я не слышу, что именно, потому что не слушаю – заботливый тон, каким он говорит, захлёстывает меня волной ярости. Я даже не знаю, на кого эта ярость направлена. Просто я никогда не была той, кто нуждается в такой приторной заботе, в таком почти что сдувании пылинок, в такой обеспокоенности за моё благополучие. Для меня всё это чересчур, для меня это непривычно и оттого почти неестественно, почти раздражающе, и, несмотря на то что я сама загнала себя в такое положение, вспыхнувшая ярость направляется на Филиппа. Я закипаю, подначиваемая его по-прежнему заботливым тоном и чрезвычайно напряжённым и, видит бог, по-настоящему обеспокоенным лицом, очевидно, готовым к какой-нибудь несусветной глупости с моей стороны, но при этом лицом невероятно любящим. Закипаю и уже собираюсь выплеснуть ярость наружу, как вдруг вижу, что макароны у нас с томатной пастой. Злобное торжество сверкает во мне, и я уже открываю рот, чтобы выговорить, выжурить, обвинить. Стереть это доброе, нежное, чуждое мне выражение с его лица. Но слова не вырываются, застревают в гортани сухим комком, проваливаются обратно, потому что я вижу упаковку от этой самой томатной пасты. Безглютеновой.