Глава 8
Джеймс заказал радужную форель, которую не особенно любил, просто вкус радужной форели всегда напоминал, что он «дома», в Соединенных Штатах. По правде сказать, пейзаж за окнами вагона-ресторана отнюдь не рождал ощущения родины. Деревья вдоль путей на перегоне от Нью-Джерси до Балтимора были слишком низкие и частые – явная молодая поросль между фермами. Дощатые дома не мешало бы заново покрасить. Некоторые амбары покосились. То был ковер американского хаоса, наброшенный на слой бедности. В Англии, Италии и Франции бедность тоже была повсюду, но редко являла собой такое же покосившееся, облезлое, густо заросшее убожество. В Англии – да и почти во всей Европе Генри Джеймса – все старое, нищее и обветшалое было живописным. Включая людей.
Много лет назад в эссе о Готорне (которого в молодости боготворил) Джеймс имел неосторожность сказать американским читателям, что для художника и литератора американская история и самая почва – унылая чистая доска. В Новой Англии нет величавых европейских замков, старинных развалин, римских дорог, заброшенных пастушьих хижин, нет сословий, способных ценить искусство. Американский художник или литератор, утверждал Джеймс, не может достичь вершин мастерства, отзываясь на вульгарное, переменчивое, меркантильное новое, как европейские художники и литераторы романтически отзываются на старое.
Некоторые американские обозреватели, критики и даже читатели ответили ему гневной отповедью. Джеймс знал: в их глазах Америка, даже лишенная настоящей истории, всегда права, а вульгарная, вечно меняющаяся новизна, которую он ненавидел всей душой – главным образом как помеху творчеству, – действует на их филистерские проамериканские чувства как афродизиак.
Джеймс помнил, как примерно в 1879 году написал, суммируя свои мысли о Готорне и его современниках: «Даже для малой литературы необходима очень долгая история» и «Можно так долго перечислять те элементы высокой культуры, которые есть в других странах и отсутствуют в ткани американской жизни, что поневоле задумаешься: а что в ней вообще есть?». Может быть, именно поэтому он добавил в шестой главе монографии о Готорне: «Бесспорно, что американцы больше всех в мире озабочены чужим мнением о себе и убеждены, что другие народы по сознательному сговору их принижают».
Это не добавило ему любви со стороны американских обозревателей и читателей.
Сейчас Генри Джеймс пожал плечами, отгоняя те давние чувства, доел форель и выпил последний глоток отвратительного белого вина.
Холмс заказал только чай и даже не притронулся к жалкому американскому подобию этого напитка, поданного в чашке с эмблемами «Пенсильванской и Нью-Йоркской железнодорожной компании» и «Ньюпортской железнодорожной компании». Джеймс вообще не видел, чтобы сухопарый сыщик что-нибудь ел с их обеда в Париже вечером тринадцатого марта, одиннадцать дней назад, и дивился, как тот еще жив.
– Мы говорили о миссис Кловер Адамс, – сказал Холмс так неожиданно, что Джеймс даже вздрогнул.
– Разве? Мне казалось, мы перешли к ее мужу и другим членам «Пятерки сердец».
Прежде чем заговорить, Джеймс убедился, что их половина вагона-ресторана пуста и официантов поблизости нет. И все равно он произнес эти слова совсем тихо.
– Вы упомянули, что Кловер Адамс нажила себе врагов отчасти тем, что допускала в салон далеко не всех, отчасти… если не ошибаюсь, вы назвали это ее «ехидным язычком», – сказал Холмс. – Не могли бы вы привести мне пример конкретных слов, изустных или письменных, которые оскорбили конкретных людей?
Джеймс в задумчивости промокнул губы салфеткой и неожиданно – случай настолько редкий, что может считаться уникальным, – решил поделиться историей, в которой мишенью шутки послужил он сам: