Подведем итоги. Созерцание, θεωρεῖν, – это деятельность, а не просто ряд не связанных между собою действий; это биос. Поэтому проблема, которую созерцательное познание ставит перед Аристотелем, – это проблема познания того, в чем заключается созерцательная жизнь: жизнь того, кто посвящает себя всматриванию в бытие вещей. Такой биос заключается в актуальной деятельности Нуса – наиболее возвышенной и божественной деятельности, доставляющей совершенное счастье.

Так вот, для Аристотеля первая философия, эта аподиктическая наука, доказательная наука о сущем как таковом, есть наивысшая форма θεωρεῖν. В самом деле, именно созерцание, теория, исследует вещи не только поскольку они таковы, каковы они суть (ὡς ἐστιν), но и поскольку они суть (ᾗ ἐστιν). Вот почему эта философия, как первая, будет первой не только в порядке мудрости, но и в порядке самого созерцания: она есть наивысшее созерцание. Поэтому и счастье, которое она доставляет человеку, тоже будет наивысшим. Таким образом, философ для Аристотеля, в его философии, – это человек, который обладает первой мудростью, то есть мудростью Нуса, разумеющей, что такое «бытие»; а потому он – человек поистине божественный и в то же время человечный. Такова философия как вид человеческой деятельности.

* * *

Итак, философия как форма знания есть знание о сущих как таковых, аподиктическое знание о началах сущего как такового, взятого в его всеобщности и целостности. Как интеллектуальная функция, философия призвана быть мудростью; более того, она и есть мудрость по преимуществу, первая мудрость. Наконец, как вид деятельности, философия есть βὶος θεωρητικός, созерцательная жизнь. Это наивысшая и наиболее божественная форма того, что является наивысшим и наиболее божественным в человеке: жизнь сообразно Нусу.

От Аристотеля вся будущая история унаследовала непреходящую идею философии как аподиктической науки. Следовать мыслью за диалогами Платона – наслаждение; рядом с ними одна из немногословных страниц Аристотеля об эпистеме выглядит менее блестяще и, быть может, не так богата мыслями, но неизмеримо богаче научной строгостью.

Но Аристотель, как мы только что видели, хотел видеть в философии также мудрость и деятельность, приносящую счастье, ευδαιμονία. Это уже более проблематично. Аристотель гениально соединил вместе три условия, необходимых для того, чтобы в акте философствования присутствовала философия: богатство интуиции, отточенность понятия и аподиктическую строгость познания. Но, в конечном счете, самому Аристотелю должна была показаться несколько сомнительной его идея мудрости и созерцательной жизни как жизни наиболее божественной. Является ли эта самодостаточная жизнь достоянием человека, поскольку он – философ, или же достоянием философа, поскольку он, как человек, уже самодостаточен? Аристотель выбрал первый ответ. Другие предпочли второй; таково было рождение стоической идеи мудреца – человека, отрешившегося от всех жизненных потребностей. Эта идея все еще слышится в наших языках, когда хотят намекнуть на человека, относящегося к жизни весьма философски. Аристотель, повторяю, должен был почувствовать на себе сомнительность своей идеи первой философии как мудрости, как чего-то божественного, доставляющего наивысшее счастье. Тот же человек, который заявил на первых страницах «Метафизики», что любитель мифов некоторым образом является любителем мудрости, напишет в старости: «Чем более неприкаянным и одиноким я сознавал себя, тем более дружественно я относился к мифу» (Ross, 668: ὅσῳ αὐυτίτης καὶ μονώτης εἰμί φιλομυθότερος γὲγονα). Вряд ли Аристотель отказался от своей идеи философии. Но, возможно, его идея философии как мудрости и как наиболее божественной человеческой жизни в конце концов показалась ему немного мифической: мифом о знании. Как бы то ни было, между этими двумя мифами – мифом, еще не ставшим знанием, и знанием как мифом – Аристотель вписал свою идею философии как аподиктической науки (ἐπιστήμη) о сущести всего и обо всем как о сущем – поскольку оно есть, и только поскольку оно есть.