– Нет, – сказал Салмон. – Мне хорошо. Можете потрогать.

– Страшная. Смешная.

– Это горгонейон. Он нарочно такой, чтобы зло окаменело от удивления и миновало человека. Так, во всяком случае, полагает Плутарх.

– Чё-то вы больно умный.

– Это просто моя монетка на счастье. Кстати, у меня дома много таких.

– Чё-то вы больно шустрый.


Салмон опустил глаза.

– Что вы делаете сегодня вечером?

– Ночь уже. Кончится – спать. А завтра в день работаю.

– Так я приду завтра.

– Так приходи.


И Маша стремительно улыбнулась, и Салмон подумал, что зуб можно и вставить, и даже серебряный, хотя, наверно, лучше без затей, достаточно и одного урода в семье.


Салмон рассказал эту сказку Воозу, Вооз – Овиду, Овид – мне. Но не до конца. Я не знаю, что там было завтра. Но предпочитаю думать, что они жили долго и счастливо, познавая друг друга так и сяк, и однажды, вдруг от всего очнувшись, она присмотрелась к мужчине рядом… Нет, так не будем, не будем так. Жили долго и счастливо, пока тонули города, горели народы, восходили и рушились царства, пропадали названия с карт и сами карты, жили, жили, пока текст не впитал их до последней буквы.

Красные белые

Наши с Татой прадеды зарезали друг друга за холмом, за холмом, где кончается земля.

Татиного прадеда, наверно, закопали целиком, а моего не целиком, а кое-как.


Её был за белых, мой за красных, патроны кончились, ну вот и всё, примерно так, нож в ухо.


Воевали годы, без новостей, дул этот топтаный ветер, шёл этот топтаный дождь, и приносили мёртвых иногда.


Тем летом у белых не ели мёртвых: поспели ягоды. А у нас голодали, и прадеда – в суп. Пришёл комиссар, надавал подзатыльников:

– Картошку – пополам. Или будет вариться вечность.

Это дед мой видел сам. Видел, как варили похоронник. Я и сам его умею, с курицей, конечно. В хороший похоронник добавляют бузины. Хороший похоронник варят с песней про победу. Про нашу, конечно.


Наутро прадедов проводили. Когда в поединке нет победителей, мы миримся на день и хороним рядом.


Дед тогда впервые видел белых. Убив красного, белый вышивает листик на мундире. Генерал их был как роща. Убив белого, красный вышивает звёздочку. Комиссар наш был как небо.


На могиле прадеда поставили рожок: чтоб ветер дул. На могиле его врага бросили барабан: чтоб дождь бил.


Мы с Татой так и встретились, на соседних могилах. Я к своему пришёл, она к своему, послушать музыку. Но барабан истлел, рожок украли: цветмет же.

Стояли незнакомые. Не знаю, как она, а я всё думал, зачем воевали. Дед говорил так: белые были, чтоб было как было. Красные были, чтоб было как не было. Я за красных, конечно.


Звать её, сказала, Татой, как пулю из пулемёта. «Тата, нет ли выпить?» – спросил я, а Тата спросила, что бы я хотел на своей могиле.


– Пусть посадят рябину и положат камень. А на камне высекут «эти ягоды можно рвать».

– Рябину? Горькая.

– Облепиху.

– Колючая.

– Кизил.

– Капризный.

– Вишню.

– Черешню.

– Вишню.

– Иргу.

– Я люблю вишню.

– Но ты будешь мёртв. Извини, конечно.


Вот раньше была работа: выковыривать мох из букв, драть лишайник с крестов, стричь кусты на холмиках. Теперь всё заросло совсем. Кладбища становятся лесами, если их не подкармливать.

– Вот война и кончилась.


Или что-то вроде этого кто-то из нас сказал.


Дед мой жив и всё знает, но ничего не видит: белые сожгли его глаза.


Показал ему Тату, ноздри у него вздулись и остались так. Тата почуяла и вздрогнула.


– Нет, – сказал дед, – женщин мы не убиваем. Или некому будет смеяться на наших похоронах. Дай сюда лицо. Никогда не трогал белой.


Наши с Татой правнуки тоже друг друга зарежут. Это правильно. Войну так просто не того. Не кончить.