– Да, да, уважаемый Иван Дмитриевич, – ответил глава минского сыска.

– Состав жандармского наряда там одинаков?

– Да. Сменяются на часы, но состав тот же.

Я никогда еще не видел моего знаменитого друга в таком резко приподнятом состоянии духа. Глаза его сверкали, он весь был – один порыв.

В жандармской комнате нас встретил тучный, упитанный штабс-ротмистр.

Услышав фамилию Путилина, он рассыпался в комплиментах.

– Скажите, ротмистр, это дело вам памятно все до мелочей?

– Помилуйте, ваше превосходительство, конечно! Всего ведь трое суток прошло…

– На одну минутку, в сторонку… Всего два вопроса…

Мы с местным Лекоком остались в середине комнаты и видели, как Путилин о чем-то спрашивал офицера.

– Да?

– Да.

– Вы хорошо помните?

– Как нельзя лучше.

– Ну, вот и все. Спасибо!

И, пожав руку ротмистру, великий сыщик подошел к нам.

– В путь-дорогу, господа! Ну, помилуй бог, какой горячий свидетель!

Эти последние слова он произнес сам про себя, как бы мурлыкая.

– О каком горячем свидетеле говорите вы, ваше превосходительство? – ревниво спросил моего друга его провинциальный коллега.

– Да вот… о милейшем ротмистре… – ответил Путилин, садясь в карету.

Через минут пять мы были в особом помещении участка, где находился труп несчастной жертвы гнусного, страшного злодеяния.

Путилин отдернул кисейку, которой была прикрыта бедная девочка, и обратился ко мне:

– Твое мнение, доктор?

Бедный ребенок! Я как сейчас его вижу. Головка херувима с длинными белокурыми локонами… Лицо ужасно: выражения такого страшного физического страдания мне еще никогда не приходилось наблюдать.

Я взял труп на руки и поднес его к яркому свету окна. Проклятые проколы были видны до удивительности, и весь труп, обескровленный до капли, казался восковым, прозрачным.

– Мне приходится только присоединиться к мнению моих коллег, – с дрожью в голосе ответил я. – Какое подлое изуверство!

– Эти страшные проколы наносились живой или мертвой девочке?

– Судя по отпечатку на ее лице невыносимых физических мук, мы должны прийти к заключению, что ее истязали живую.

– Чем сделаны эти раны-проколы?

– Каким-нибудь орудием вроде круглого острого стилета, шила…

С невыразимо тяжелым чувством покинули мы эту комнату, где лежал трупик несчастной мученицы. Всю дорогу до тюрьмы, куда мы прямо отправились, перед моими глазами стояло страшное лицо девочки.

Подойдя к одиночной камере заключенного преступника Губермана, провинциальный коллега великого сыщика сказал ему:

– Вы, высокочтимый Иван Дмитриевич, поболтайте с ним без меня, мне надо навести кое-какие справки в канцелярии.

С протяжным скрипом открылась перед нами дверь камеры.

– Вы стойте в коридоре, у дверей… – обратился Путилин к надзирателю и двум конвойным солдатам.

При нашем входе человек, сидевший в позе глубокого отчаяния на табурете перед привинченным к стене столом, испуганно вздрогнул и быстро встал.

Это был Губерман, тот страшный изверг естества, которому молва и судебное следствие приписали такое жестокое преступление.

Невысокого роста, коренастый, уже пожилых лет, он обладал лицом далеко не симпатичным. Что-то алчное сверкало в его узких глазах, в которых застыл теперь и большой испуг.

– Здравствуйте, Губерман! – произнес великий сыщик, подходя к нему и не спуская с его лица пристального взгляда.

Еврей-дисконтер молча поклонился, с недоумением глядя на Путилина.

– Я – Путилин.

Лишь только мой друг назвал себя, как ростовщик вздрогнул. Его словно качнуло.

– Вы – Путилин?! Знаменитый Путилин? – пролепетал он.

Я заметил, как краска бросилась ему в лицо, но вместе с тем какая-то радость сверкнула в его глазах.