Я с ними познакомился, стал расспрашивать дорогу. Они очень смеялись, когда я сказал, каким путем сюда попал. Оказалось, что это окрестности города Калининграда. Они предложили подвезти, и это был опять первый случай, когда я в п и с а л с я во внеположное (в чужую семью).
«Вот бы мне так: искупаться, порыбачить, детей повоспитывать», – мрачно думал я, возвращаясь ревущими улицами в их авто. Близости к ним я не ощущал и отвечал неохотно. Их счастье и крепость их уз как-то напоминали жилую секцию в панельном доме: блок.
Но люди были симпатичные.
КАЛИСТОВО
тропа на Митрополье
В Калистове, на тихой платформе на полпути к Сергиеву Посаду я выходил из любви к имени Каллист. Там и правда сразу за путями и будкой стрелочника виднелся за поворотом шоссе милый редкий перелесок, за ним поле и деревня. Помню, что пошел по кромке поля в виду деревни, потом опушкой, чтобы не замечали из деревни, но папоротники, широколиственные травы, клены, дубки и прочие не любые северянину деревья до того почему-то не поглянулись, что с досады не стал даже углубляться в лес. Это было не то: я тосковал по тайге, а мне предлагался бутафорский задник в подмосковном драмтеатре. (Я почему-то активно недолюбливал всю природу ближнего Подмосковья, кроме Мещоры, все время, пока по нему путешествовал). Если бы я знал, что там дальше усадьба Мураново, я бы, может, туда дошел, но в тот раз я бродил без карты, поэтому, невзлюбя широкую, как слоновьи уши, растительность, таки воротился ближе к железной дороге и почесал обратно к Москве. Ходил там, ходил, в этих бесчисленных ашукинских дачах, которые как раз активно удобрялись (запах навоза стоял плотный), и чувствовал, что всему этому чужой: это был пир собственников облепихи, «жигулей», дач-теремов, гряд (по-моему, стояла осень после сбора урожая, дачники готовили компост). Я произвольно кружил узкими изворотистыми дорогами и часто вредничал, останавливаясь, чтобы объесть неубранную сливу. (В одном живописном углу возле серой, в лапу рубленной, полутораэтажной нежилой дачи торчал, помню, полчаса: слива стояла очень удобно, не была огорожена, и я ее вчистую объел, мучаясь одновременно угрызениями совести и предполагая в дальнейшем от столь низменного воровства снижение социального статуса; но жаль было, правда, этих сочных плодов, да и соседи помалкивали). У меня помаленьку складывалось тогда впечатление, что я мог бы из этих путешествий извлекать немалую пользу; плохо только, что московские бездомные промышляли в то же время тем же; так что, странно сказать, воровством я не злоупотреблял, а рябиной и аронией даже брезговал.
В тот ли раз, в другой ли, но только, помню, в большой дождь вышел к каким-то прудам и там на плоту в плавучей будке провел час с каким-то спасателем на водах и его женой: шпарил дождь, пруды рябили, как худой стальной дуршлаг, а этот парень накидывал дровами открытую жестяную печь и на ней, сняв пару круглых конфорок, жарил мясо на сковороде. Он и его невзрачная мокрая женушка жарили мясо под большим дождем, хотя навес располагался в нескольких метрах, и я вышел из лесу на запах вкусного дыма. Спасать тут было решительно некого, но они моим заявлением возмутились и с апломбом сообщили, что в жаркую погоду тут полно купается пионеров и пенсионеров и что их наняли за честную плату, потому что один потонул. Это были романтики. Я понял, что эти двое чокнутых и, немного не в себе, очень вежливых людей – романтики, что они любят друг друга, поедят сейчас мяса с дымком и, когда дождь кончится, и я уйду, займутся любовью в хижине.