Родители воспитывали меня урывками и каждый по-своему. Отец время от времени зазывал к себе в кабинет, захватывал горстью бороду и начинал учить ведению хозяйства, задавая разные практические и алгебраические задачи, которые сам же и решал, гремя счетами и говоря непонятные слова: «лучшая пласть», «дополнительный капитал» или «дать барашка». Учил, как правильно общаться с подрядчиками и градоначальниками, а также призывал к трудолюбию, назидательно повторяя любимую пословицу: «Без мастыры не подъюхлишь и псалугу из дрябана».

Мать же на свой лад приобщала к прекрасному. Об искусстве у неё имелись представления необычные. Больше всего она любила музыку, сама немного играла на фортепьяно, предпочитая композиторов не самых знаменитых: Элгара, Айвза, Бартока. Главным же любимцем был Арнольд Шёнберг. Не знаю, где и когда довелось ей познакомиться с его опусами. Однако при одном только упоминании имени Шёнберга, мать начинала улыбаться. Почти бесцветные её глаза наполнялись слезами, а голос переходил в мышиный писк.

К живописи она относилась прохладнее. Презирала классицизм: Поленов, Репин, Айвазовский – раздражали. Упоминая их, мать всегда морщила нос. Импрессионистов любила, в особенности Моне и Ренуара. Я же не понимал никого из художников: собственное воображение рисовало картины куда более удивительные, чем те, что я видел на полотнах.

Однако самые запутанные отношения у моей родительницы сложились с изящной словесностью. Мать терпеть не могла русскую классическую литературу, высмеивая на свой лад (нелюбовь проявлялась не в словах – смысл их был зачастую неясен совершенно, – но в интонациях и жестах) весь ее золотой фонд: Гоголя, Пушкина, Гончарова, Тургенева. Особенно же доставалось от матери Достоевскому и Толстому. О них она поводила плечами особенно яростно. Схожее отношение у нее было и к великим французам. А вот Жуковского и, почему-то Карамзина, одобряла. Благосклонна была и к английских авторам, поощряя мое искреннее увлечение ими.

Английским мать занималась со мной сама, и я знал этот язык вполне прилично для своего возраста. Кроме того, я самостоятельно освоил азы немецкого, обнаружив в библиотеке древнюю Deutsche Sprachlehre für Schulen Иоганна Аделунга, в которой было выдрано несколько глав. До сих пор помню восхитительный аромат древности, пропитавший страницы учебника.

Ребенком рос я слабым и болезненным, и время от времени мать пыталась развивать меня физически (я был склонен к полноте), заставляя делать упражнения из мюллеровской гимнастики и навязывая английские спортивные игры, которые я терпеть не мог: крокет, лаун-теннис, гольф. Единственное, что мне действительно нравилась – новая и странная игра под названием football. Я даже собрал из крестьянских ребятишек две команды, хотя сам в состязании участия не принимал, узурпировав почетную роль referee2.

Самая любимая книгой моего отрочества – «Сообщение Артура Гордона Пима» мистера Эдгара Аллана Поэ. Мать, правда, при упоминании этого имени воротила нос: американцев она почитала за вульгарное и нелитературное племя. Я же просто обожал эту жутковатую повесть. Будучи от природы неуклюж, все-таки изловчился самостоятельно построить уродливое подобие плота, устроив из старого лоскутного одеяла парус. Отталкиваясь кривой жердью с упоением катался на нашем пруду, слушая глупых громких лягушек и воображая себя попеременно то в каюте китобойного судна «Пингвин», то в затхлом трюме проклятого брига «Грампус». Но чаще всего я мысленно переносился в гибельные южные моря, и тогда оглашал окрестности жалобными, похожими на птичий клекот, криками: «Те-ке-ли-ли! Те-ке-ли-ли!»