– Кулик, их ести можно.
Часа через два мы пришли. Я сильно устал, видимо с непривычки, и признался в этом. Уже совсем потемнело, как может темнеть весной. Пехтя всё стоял с рюкзаком на плече и осматривал полянку, на которой мы оказались, словно видел её впервые. Где-то в Озёрках – маленьких озёрах, соединённых между собой чуть ли не сообщающимися подземными протоками, гуляла рыба. Казалось, там что-то кишит. Может, туман, цепляющийся за прошлогоднюю прибрежную траву и ветки. Где-то совсем рядом громко прокричал коростель. Я не знал, что это коростель, но где-то читал про него и догадался.
Наконец Пехтя пошёл. Звуки от его сложенных ниже колена, хлопающих друг о друга бродней показались слишком громкими. Тут он, видимо, вспомнил обо мне, оглянулся и, вытирая пот с лица, сказал:
– Сетки тогда не будем ставить, пошли к шалашику.
Шалашиком оказалась ржавая кабина от какой-то грузовой машины. В темноте в этой глуши она казалась чем-то с другой планеты. Капот раскурочен, а в самой кабине настланы нары из досок.
Пехтя пошёл за дровами, а я залез внутрь шалашика, снял кроссовки и отжал носки. Вскоре в капоте запылал огонь. Стало теплее и веселее, а вокруг потемнело. Иногда искры залетали в кабину. Коростель всё кричал, и костёр вздрагивал от его крика. Из-за треска костра не слышно было кишения на Озёрках, и это радовало. Приятно пахло дымом, только нельзя понять, где туман, а где дым. Мы легли рядышком, я ближе к костру. Грело хорошо, и только до голых моих ног не доставало тепло.
– А ты, Толян, вовремя приехал, ведь я сегодня повеситься хотел.
– Ты что, дурак?
– Баба у меня вот эта, которую ты видел, та самая, что с армии ждала. Люблю её сильно, женился. А детей всё нет и нет, нет и нет. Я на что только не думал. Потом, когда обустроились, дом свой, они вдруг и родились. Сначала один, а потом другой. Так где же она раньше-то была, где? Что делала? Говорят: если баба от мужика рожает – значит, любит, а не рожает – значит, не любит. Нет, дети от меня, и похожи. Но те-то где, те? Что она делала? – Он помолчал. – А сегодня с бабой не ругались, ни ночью, ни днём. Рассвет красивый-прекрасивый. День хороший, ласковый. Вот, думаю, повешусь в такой день, чтоб запомнить. Нет больше мочи жить. Спасибо, что приехал.
– Ты дурак, Гной. И жена у тебя есть, и дети, и дом. Невмоготу ему. Живи. – Я лежал к костру правым боком. Бок нагрело сильно. Я встал и перелёг в другую сторону, чтобы греть левый бок. – Валетом перелягу.
– Что, брезгуешь? Перелёг?..
– Квадратный дурак ты, Гной. Брезговал бы – к твоим лопушистым сапогам не повернулся бы. – Он почему-то спал прямо в броднях.
– Сам знаю, что дурак.
Мы долго молчали. Было, конечно, нехорошо, что крыша закрывала небо и на него нельзя глядеть. На крыше играли блики и тени от костра. Наконец, когда мой бок накалился, я сел в том месте, где должен быть руль. Ногам стало теплее. Пехтя словно ждал этого и тоже сел. Только когда сядешь, по-настоящему чувствуется дрёма и понимаешь, как хочется спать. Костёр спокойно горел в капоте, особенно жарким было квадратное бревно. Огонь – он и есть огонь. Шалаш напоминает чем-то палатку. Но вспоминать не хотелось. Да я ничего и не забыл. А вспоминать – только врать да портить.
– Пехтя?
– Чего? – ответил он не сразу.
– Пехтя, у тебя фотографии Лысого, Пехти – тебя, меня есть? Я ведь скоропостижно уехал, ничего не осталось.
Он понял, про какие фотографии я говорю.
– Есть, только общая.
– Как это общая?
– Ну, общая, все там.
– Все? – У меня спина похолодела.
– Все. К рыбалке готовился, с собой взял.
– Давай.