Как я уже говорил, когда мой отец уехал, мне едва исполнилось пять лет, но я уже в полной мере наслушался всех тех дикостей, которые доходили до нас с Востока, и был прекрасно знаком с угрозой: «Вот придут монголы и заберут тебя! Орда забирает таких непослушных ребятишек!» Все свое детство я слышал это, у нас в Венеции так пугали всех мальчиков: «Вот орда заберет тебя, если ты полностью не съешь свой ужин. Если не пойдешь немедленно спать. Если не высморкаешься». В те времена матери и няньки постоянно упоминали про орду, тогда как раньше непослушным детям они грозили: «Вот придет за тобой орко и заберет тебя!»

Орко – это демон-великан, которого матери и няньки в Венеции испокон веку призывали на помощь, так что им было нетрудно заменить его словом «орда». Монгольская орда, несомненно, представляла собой реальную угрозу, монголы были настоящими чудовищами: нашим женщинам, когда они говорили о них, не было нужды притворяться, в голосе их звучал неподдельный страх. По правде говоря, едва ли венецианки сами толком понимали значение этого слова, и потому они боялись орды не меньше детей. Скорее всего, название «орда» происходило от монгольского слова «юрта», первоначально означавшего большой шатер военачальника в монгольском лагере. А впоследствии его слегка видоизменили, приспособив на свой манер в европейских языках, чтобы выразить, что же европейцы думают о монголах: те представлялись им марширующей толпой, огромной массой, неудержимой стаей – словом, ордой.

Однако я не слишком долго слышал от матери эту угрозу. Решив, что отец мой наверняка умер, она совсем пала духом и начала слабеть. Когда мне исполнилось семь лет, матушка умерла. У меня сохранилось о ней лишь одно отчетливое воспоминание – о событии, которое произошло за несколько месяцев до ее смерти. Прежде чем слечь и никогда уже больше не подняться, матушка в последний раз рискнула выйти за ворота нашего палаццо, чтобы записать меня в школу. И хотя это произошло давно, еще в прошлом столетии, почти шестьдесят лет тому назад, я очень отчетливо помню тот день.

В то время мы жили в маленьком палаццо на городской confinо[5] Сан-Феличе. В половине первого мы с матерью вышли из дверей нашего дома на булыжную мостовую улицы, которая тянулась вдоль канала. Наш старый лодочник, черный раб-нубиец Микеле, ожидал хозяев в лодке, пришвартованной к полосатому столбику. Лодка по этому случаю была натерта воском и сияла всеми цветами. Мы с матерью сели в нее и устроились под тентом. По такому случаю я был одет в нарядное платье – тунику из коричневого шелка и, насколько я помню, в чулки с кожаными подошвами.

Старый Микеле повел лодку по узкому каналу Сан-Феличе, выкрикивая что-то вроде: «Che zentilomo!» и «Dasseno, xestu, messer Marco?» – что означало: «Ну прямо благородный господин!» и «Неужели это и правда вы, мессир Марко?» Столь непривычное восхищение заставило меня ощущать гордость и неловкость одновременно. Микеле не переставал восклицать, пока не свернул в Большой канал, где напряженное передвижение лодок отвлекло его внимание.

Это был один из лучших дней, какие только выдаются в Венеции. Светило солнце, но его лучи были не резкие, а какие-то рассеянные. Не было никакой дымки над морем или берегом, а солнечный свет выглядел слегка тусклым. Казалось, что солнце убавило свою яркость: так сияют свечи в хрустальных подсвечниках. Каждый, кто побывал в Венеции, знает такой свет: как если бы растолкли в порошок жемчуг – бледно-розовые и бледно-голубые жемчужины. Этот порошок такой тонкий, что его частицы висят в воздухе, не застилая свет, а отражая и смягчая его одновременно. Свет льется не только с небес. Он отражается от воды каналов, образует пятна, медальоны, блестки жемчужного света, танцующие на стенах из старого дерева и камня, смягчая их грубость и делая волшебными. В тот день свет был нежным, словно цветок персика.