Некоторые поэты, дойдя до седьмой-восьмой строки своего стихотворения, начинают сбиваться с ритма. Последние строчки доставили мистеру Понтифексу немало хлопот, и почти каждое слово было стерто и переписано заново, по меньшей мере, один раз. Однако же он просто вынужден был остановиться на том или ином варианте для книги посетителей на Монтанвере. Говоря о стихотворении в целом, должен признать, что мистер Понтифекс был вправе считать его подобающим такому дню; не хочу быть излишне суровым к леднику Мер-де-Глас, а потому воздержусь высказывать мнение, подобает ли стихотворение и такому пейзажу.
Мистер Понтифекс посетил далее Большой Сен-Бернар и там написал еще несколько стихотворных строк, на сей раз, к сожалению, по-латыни. Он также хорошенько позаботился о том, чтобы проникнуться должным впечатлением от монастырской гостиницы и ее местоположения. «Все это в высшей степени необычное путешествие похоже на сон, особенно его последние дни, проведенные в изысканном обществе, с полным комфортом и удобством среди диких скал в зоне вечных снегов. Мысль о том, что я ночую в монастыре и занимаю постель, на которой спал сам Наполеон, что нахожусь в самом высоко расположенном населенном пункте Старого Света, к тому же в месте, почитаемом во всех концах света, некоторое время не давала мне уснуть». В качестве контраста этим записям приведу здесь отрывок из письма, написанного мне в прошлом году внуком Джорджа, Эрнестом, о котором читатель узнает чуть позже. В этом отрывке говорится: «Я поднимался на Большой Сен-Бернар и видел тех собак». Как и положено, мистер Джордж Понтифекс не преминул посетить Италию, где картины и другие произведения искусства, – по крайней мере, те, что были тогда в моде, – вызвали у него приступ благовоспитанного восхищения. О галерее Уффици во Флоренции он пишет: «Сегодня утром я провел три часа в галерее и решил для себя, что если бы из всех сокровищ, виденных мной в Италии, мне нужно было выбрать один зал, то это был бы зал „Трибуна“ этой галереи. Здесь находятся „Венера Медичи“, „Лазутчик“, „Борец“, „Танцующий фавн“ и прекрасный Аполлон. Эти работы несравненно превосходят „Лаокоона“ и „Аполлона Бельведерского“ в Риме. Кроме того, здесь же находится „Святой Иоанн“ Рафаэля и многие другие chefs-d’oeuvre3 величайших в мире художников». Интересно сравнить излияния мистера Понтифекса с восторгами современных критиков. Так, недавно один весьма ценимый писатель сообщил миру, что был «готов рыдать от восхищения» перед одной из скульптур Микеланджело. Интересно, готов ли он был бы рыдать от восхищения перед скульптурой Микеланджело, если бы знатоки сочли ее неподлинной, или перед скульптурой, приписываемой Микеланджело, а на самом деле созданной кем-то другим. Но, полагаю, ханжа, обладающий большим количеством денег, чем мозгов, был шестьдесят – семьдесят лет назад примерно таким же, как и теперь.
Взглянем на Мендельсона в том же зале «Трибуна», остановить выбор на котором мистер Понтифекс счел делом столь беспроигрышным для своей репутации человека культурного и со вкусом. Мендельсон чувствует себя в не менее беспроигрышной позиции и пишет: «И вот я пошел в „Трибуну“. Это помещение так необычайно мало, что его можно пересечь, сделав всего пятнадцать шагов, и все же оно заключает в себе целый мир искусства. Я вновь отыскал свое любимое кресло, которое стоит возле статуи „Раб, точащий нож“ („L’Arrotino“), и, завладев им, несколько часов наслаждался, ибо прямо передо мною находились „Мадонна со щегленком“, „Папа Юлий II“, женский портрет кисти Рафаэля, а над ним прекрасное „Святое семейство“ Перуджино; к тому же так близко, что я мог коснуться ее рукой, – „Венера Медичи“; чуть поодаль – „Венера“ Тициана… Остальное пространство занято другими картинами Рафаэля, портретом кисти Тициана, работой Доменикино и т. д., и т. д., и все это в пределах маленького полукружья, не превышающего размеры какой-либо из наших комнат. Это место, где человек чувствует собственную незначительность и может поучиться смирению». «Трибуна» – место мало подходящее место для обучения смирению таких людей, как Мендельсон. Как правило, они на два шага удаляются от смирения, делая один шаг к нему. Интересно, как много очков начислил себе Мендельсон за двухчасовое сидение в этом кресле. Интересно, как часто поглядывал на часы, чтобы узнать, не истекли ли уже два часа. Интересно, как часто говорил себе, что и сам он, если по правде, такая же крупная фигура, как и любой из тех, чьи работы он видит перед собой; как часто задавался вопросом, не узнал ли его кто-нибудь из посетителей и не восхитился ли им за столь долгое сидение все в том же кресле; и как часто досадовал на то, что они проходят мимо, не обращая на него внимания. Но, возможно, если по правде, те его два часа вовсе не были двумя часами.