– Как «где»? Здесь. В Мехико.

– Мехико большой. Ты одна? Ты богата? А может, ты чья-то дочка? Ну, крутого дядьки? Отловит он тебя тут у меня – меня пришьет!

Язык Алисии уже заплетался.

Фелисидад накрыла смуглой ладошкой ее руку.

– Алисия, тебе не надо больше пить. У нас большая семья. Много народу. Клан, – она усмехнулась, зубы блеснули. – Мой отец держит автомойку. Вместе с моим дядей. Все? Ты довольна?

– Довольна, – Алисия точь-в-точь повторила ее улыбку, – до-воль… на…

Упала головой на стол. Посуда на столе зазвенела от удара лба о столешницу. Марьячис заиграли новую музыку. В кафе входили люди и из кафе выходили; усатый Таракан внимательно следит за Фелисидад – останется? Уйдет? Судомойка Ирена тишком подкралась к задремавшей пьяной хозяйке, запустила руку ей в карман. Таракан успел подшагнуть, дать судомойке подножку. Она растянулась животом на полу, стискивая в воровском кулаке пачку песо.

– Это наши деньги, сеньорита, – очень вежливо сказал усатый Таракан, за локоть поднимая с пола Ирену, аккуратно вынимая деньги у нее из руки. – Наши. Поняла? Запомнила? Больше так не будешь?

Ирена с ужасом глядела на нож, выдернутый усатым марьячи из кармана джинсов.

Бедная судомойка таких ножей никогда не видала.

Лезвие прозрачное. Чуть розовое. Из розового, грубо обточенного камня. Все в сколах, в царапинах. Наверное, страшно острое. Страшный нож. Чуть лезвием таким по животу проведешь – все кишки мигом наружу. Рукоять спокойно лежала в плотно сжатом кулаке Таракана. Из кулака торчал край рукояти. Он изображал череп.

Зубы скалятся, высунут наружу каменный язык.

Горят белые хрустальные глаза. Горят под белым каменным лбом.

На странный дикий нож глядела не только Ирена.

Фелисидад, наклонившись к колену, пылко поцелованному тощим Тараканом, и якобы поправляя юбки, исподлобья, жадно тоже глядела на него.

Глава 11. Не приговор

Ром счастлив: бабушка прозрела!

Она просыпалась и крестилась: Боже, спасибо тебе, я вижу свет! Ром распахивал белые, похожие на простыни шторы, и гостиную заливало хмельное синее вино неба, крепкое золотое вино солнца. Бабушка смеялась, как пьяная. Тихонько вставала, и под ручку Ром вел ее в душ. Ласково водил намыленной губкой по сморщенной спине, в грубых бурых, серых наростах старческих бородавок. Мыл ей голову, как ребенку. Бабушка отфыркивалась, терла лицо ладонями под нежными струями душа. Она не стеснялась перед внуком, уже взрослым парнем, своей ветхой, жалкой наготы. Она уже была не женщина: сухой предзимний лист, раскрытая старинная шкатулка с пожелтевшими жемчужными бусами на черном дне.

Ром счастлив: бабушка прозрела! Она все видит! Видит сваренное всмятку яйцо, вставленное в старинную, времен бабушкиного детства, пашотницу. Видит светло-зеленые листья салата – Ром аккуратно нарезает их сверкающим ножом на кухонной доске. Видит картины деда по стенам; видит рисунок покойного кота Фильки, вставленный в рамку – это Ром сделал, это Ром сам нарисовал. Видит свои руки. Видит свои ноги. Видит ветки вербы, они стоят в темно-синей, с золотой розой на боку, вазе с прошлогоднего Вербного воскресенья. Видит икону Божьей Матери – дешевую, бумажную, сусальную, такую родную, Казанскую! И нагоревшую, темного воска, церковную свечу перед ней.

А Ром знай накрывает на стол, он такой быстрый, он снует туда-сюда, как заправский официант, смеется, и бабушка видит – у него такая прекрасная, солнечная улыбка!

«Господи, неужели это мой внук, – думает бабушка, – и он живой, и я жива. И вижу, вижу!»

Ром сам намазывает бабушке бутерброд маслом. На столе баночка красной икры. Бабушка недоуменно глядит на баночку и спрашивает Рома: