– Я ЖЕ ГОВОРИЛА!!! – закричалпокаа прабабушка, полыхая гневом.



Когда она меня ругала, то сразу молодела. Не скакало давление, не ныли суставы. Она становилась румяной, и ее голубые глаза перетягивали на себя внимание от морщин.

Я, ссутулившись, посидела в пыльной грязи секунд десять и понуро побрела к насесту.

Прабабушка ждала меня на скамеечной локации для публичной словесной порки за проступок.

Я шла к ней, отряхивая руки, и думала: «Вот зачем, зачем я побежала? Сидела же как человек, на радость прабабушке. Нет, надо же было сдриснуть. А Валерик! Он что, не мог обернуться и подождать? Нарожают четверых в однокомнатную, заведут собак, а потом от них выбегают невоспитанные и молчаливые валерики, на которых зла не хватает…»

Я покорно вернулась на скамейку со слегка виноватым выражением лица.

– Ну и куда ты, прости хосподи, понеслась? – спросила прабабушка.

Она перевернула мои руки вверх ладошками, увидела, что они пыльные от падения, достала старый желтоватый носовой платок, плюнула на него и стала вытирать мне ладошки от пыли.

Мне стало противно и брезгливо. У прабабушки во рту было уже совсем мало зубов, они сгнили, а два передних раскорячились, образуя заглавную букву «Л», и она ела много тертого чеснока, ибо свято верила в то, что если Иисус Христос не спасет ее от хворей, то это сделает чеснок.

Одно время она, яростно просвещая меня в вопросах веры, здоровья и нечистоплотности сотрудников собесов[1], так намешала четырехлетней мне понятия о том, что чеснок – это немного апостол. Другими словами, заместитель Иисуса в Департаменте здравоохранения собеса.

Собес прабабушка ненавидела. И я ненавидела его за компанию. Не может быть хорошим учреждение, в названии которого есть слово «БЕС». Прости хосподи.

И вот этими слюнями, полными гнилых зубов и чеснока, она вытирала мне руки.

Я захныкала.

– Тань, а что, может, побегала бы детка-то? А то что она с нами? К чему ей эти разговоры? – заступилась за меня тетя Тома перед прабабушкой.

Она пекла вкусные румяные пирожки с капустой и всегда меня ими угощала. Еще у нее жила подранная собаками кошка, которую она втихаря разрешала мне гладить.

Прабабушка запрещала мне приближаться к животным, потому что «у них лишай».

Я не знала, что такое лишай, но гладила кошку тети Томы со всей возможной осторожностью: если бы она заразила меня лишаем, то правда о моем гладильно-кошачьем преступлении просочилась бы до прабабушки, и она сказала бы строго:

– Я ЖЕ ГОВОРИЛА! – и помолодела бы на глазах.

– Ну и что это было? – строго спросила меня прабабушка. Адвокатирования теть Томы она сознательно не заметила. – Куда это мы покатились? Что тебе надо было от Валерика? Поваляться в грязи за гаражами? Явиться домой в порванных штанах? Чумазая? Научиться от шантрапы матом ругаться? Куда тебя понесло? Что ты ревешь? Нет, ну что ты ревешь?

Я не знала, почему я реву. Не понимала. Не понимала состава своего преступления.

Просто по лицу текли слезы, а я брезговала вытирать их «чистыми» ладонями.

– Это все Сатана! – вынесла вердикт прабабушка.

Это был главный ее диагноз, прояснявший предпосылки каждого моего проступка.

Прабабушка была очень верующая.

В ее комнате стоял богатый иконостас, блестевший «золотом» икон, около которого она молилась каждый день с четырех утра.

Также она ходила на службы в церковь и держала все посты. Это не сложно с двумя последними здоровыми зубами, которые будто прислонились друг к другу буквой «Л» и говорили: «Ладно, Лейте баЛанду».

Меня, четырехлетнюю, прабабушка тоже пыталась вовлечь в христианство и брала на утренние службы, где я, сонная, замерзшая, стояла в зале, пахнущем воском и ладаном, покрытая прабабушкиным платком, который, как и все прабабушкины вещи, ядрено пах чесноком, и крестилась, как научила прабабушка, на чужие попы.