За столом под большой висячей лампой собиралась вся семья: госпожа Курреж-старшая, ее невестка Люси Курреж, супруги Баск и четыре внучки – рыжеватые, как и Гастон Баск, в одинаковых платьицах, с одинаковыми косичками, одинаковыми веснушками; прижавшись друг к дружке, они сидели, как прирученные птицы на жердочке.
– Чтоб никто с ними не заговаривал, – изрекал лейтенант Баск. – Если кто-нибудь с ними заговорит, наказаны будут они. Итак, я всех предупредил.
Место доктора пустовало долго, даже если он бывал дома. Он входил с пачкой журналов в руках, когда все остальные уже ели. Жена спрашивала, неужели он не слышал гонга, ведь когда еда подается так беспорядочно, невозможно удержать прислугу. Доктор дергал головой, словно отгоняя муху, и, сев за стол, раскрывал журнал. То не был жест презрения: занятой человек привык экономить время, голова его была перегружена заботами, и он знал цену минуте. В конце стола, обособившись, сидели Баски, равнодушные ко всему, что не касалось их самих или их детей; Гастон вполголоса рассказывал жене, какие шаги он предпринимает, чтобы его не переводили из Бордо: полковник написал в министерство… Мадлена слушала мужа, не спуская глаз с детей и не переставая их дрессировать: «Нельзя вытирать тарелку хлебом». – «Ты что, не умеешь пользоваться ножом?» – «Перестань вертеться». – «Руки на стол, руки, а не локти…» – «Больше ты хлеба не получишь, так и знай». – «Хватит, ты уже напилась».
Баски образовали островок, окруженный атмосферой недоверия и секретности. «Они мне ничего не рассказывают». Все претензии, какие имела к дочери госпожа Курреж, были сосредоточены в этой фразе: «Они мне ничего не рассказывают». Она подозревала, что Мадлена беременна, присматривалась к ее фигуре, по-своему истолковывала ее дурное самочувствие. Слуги всегда все узнавали раньше нее. Госпожа Курреж предполагала, что Гастон застраховал свою жизнь, но на сколько? Она не знала, какая в точности сумма досталась этой паре после смерти отца Гастона.
После ужина, в гостиной, Раймон делал вид, что не слышит ворчливого голоса матери: «Разве тебе не надо учить уроки? И сочинения вам не задали?» Он хватал одну из малышек, и казалось, что он вот-вот раздавит ее своими сильными руками; высоко подняв девочку над головой, чтобы она могла дотронуться до потолка, он потом резко опускал ее вниз и бешеным вихрем кружил маленькое податливое тельце. Мадлена Баск, перепуганная, взъерошенная наседка, как ни умиляли ее восторженные возгласы малышки, то и дело вскрикивала: «Осторожно! Ты ее искалечишь! Какой он грубый…» Тут бабушка Курреж откладывала в сторону вязанье, поднимала на лоб очки, и лицо ее растягивалось в улыбке: она горячо хваталась за любое свидетельство в пользу Раймона:
– Вот видите, как он обожает детей, и в этом ему нельзя отказать – он всегда готов возиться с малышами.
И старуха уверяла, что раз он так любит детей, значит, по натуре он добрый:
– Достаточно увидеть Раймона с его племянницами – и всякий убедится, что это вовсе не испорченный мальчик.
Действительно ли он любил детей? Ему надо было ощущать в руках что-то живое, теплое, свежее, это как бы оберегало его от тех, кого он про себя называл трупами. Раймон бросил хрупкое тельце на кушетку, выбежал из комнаты в сад и начал вприпрыжку носиться по устланным листьями аллеям – клочки блеклого неба, видные сквозь голые ветви, освещали ему дорогу. В окне второго этажа горела лампа – там был кабинет доктора Куррежа. Неужели Раймон и сегодня пойдет спать, не поцеловав отца? Ах, довольно и того, что они почти каждое утро проводят вместе, во враждебном молчании: на рассвете двухместная карета доктора отвозила отца и сына в город. Раймон вылезал у заставы святого Генезия и по бульварам доходил до коллежа, доктор же ехал дальше, к больнице. Три четверти часа они сидели бок о бок в этой клетке, пахнущей старой кожей, меж двух окон с мутными от дождя стеклами. Врач, который несколькими минутами позже у себя в клинике будет непринужденно и властно разговаривать с подчиненными и со студентами, уже не один месяц тщетно искал слова, способные смягчить это существо, которому сам он дал жизнь.