, и удивился – вода была сравнительно горяча.

Когда мальчик втащил чемоданы, навалил их не там, где нужно, получил на чай, с трудом закрыл дверь и ушел, оставив ее все-таки приотворенной, Даер отошел от окна, где стоял, щупая шторы, и выглядывал в черноту. Он захлопнул дверь, услышал, как выпавший ключ звякнул об пол в коридоре. Потом кинулся на кровать и сколько-то полежал, глядя в потолок. Надо немедленно позвонить Уилкоксу, сообщить, что приехал. Даер повернул голову и попробовал разглядеть, есть ли на низкой тумбочке у кровати телефон, но тумбочка стояла в тени изножья, и в таких потемках точно не скажешь.

Здесь точка опасности, чувствовал он. В этот миг его будто не существовало. Он отказался от всякой надежности в угоду, как все его уверяли, а сам он подозревал, тому, что было гусиной охотой вслепую. Старое пропало, не вернешь, новое пока не началось. А чтобы началось, надо позвонить Уилкоксу, однако Даер лежал недвижно. Друзья говорили ему, что он спятил, родня возражала и с негодованием, и с грустью, но почему-то – сам не очень понимал, почему именно, – он затыкал уши.

– Хватит с меня! – кричал он, немного истерично. – Я уже стою у этого чертова окошка в банке десять лет. До войны, во время войны и после войны. Я больше не могу, вот и все! – А когда высказали предположение, не полезнее ли будет сходить к врачу, он презрительно расхохотался, ответил: – Со мной ничего такого, чего не излечила бы перемена. Нет таких, кому полезно сидеть в клетке из года в год. Мне просто обрыдло, вот и все.

– Ладно, ладно, – сказал его отец. – Да вот только что, по-твоему, ты тут можешь поделать? – На это у Даера ответа не было.

Во время Депрессии, когда ему исполнилось двадцать, он был в восторге получить работу в транзитном отделе банка. Все друзья полагали, что ему чрезвычайно повезло; его приняли в такое время лишь из-за отцовой дружбы с одним из вице-президентов. Перед самой войной его повысили до кассира. В те дни, когда все пахло переменами, ничто не казалось постоянным, и хотя Даер знал, что у него шумы в сердце, ему смутно воображалось, что так или иначе это можно будет обойти и ему поручат какую-нибудь полезную военную работу. Что угодно стало бы переменой, а потому приветствовалось. Но ему просто отказали; пришлось и дальше стоять в клетке. Затем он пал добычей деморализующего ощущения бездвижности. Сама его жизнь была мертвым грузом – таким тяжелым, что ему никогда не удастся сдвинуть его оттуда, где лежал. Даер привык чувствовать крайнюю безнадежность и уныние, облекавшие его, и постоянно их ненавидел. Не в его натуре было унывать, и родня заметила.

– Ты просто делай все по мере того, как оно подходит, – говаривал отец. – Бери легче. Поймешь, что на каждый день тебе хватит с горкой. Что тебе даст волноваться о будущем? Само сложится. – И затем переходил к знакомым предупреждениям о неполадках с сердцем.

Даер скупо улыбался. Он был бы не прочь, чтобы каждый день складывался сам, – будущего мысли его не касались и близко. Будущему мешало настоящее; враждебны были сами минуты. Каждая пустая, непомерная минута, наставая, отталкивала его чуточку дальше от жизни.

– Ты мало из дому выходишь, – возражал отец. – Дай себе поблажку. Да я в твоем возрасте дождаться не мог, когда день закончится, чтоб на теннисный корт бежать, или на старую нашу реку рыбу удить, или домой штаны гладить на танцы. Ты нездоров. О, я не в смысле физическом. Это сердчишко твое – пустяк. Если станешь жить, как полагается, от него тебе никаких хлопот быть не должно. Я про твое отношение. Вот оно у тебя нездоровое. Сдается мне, все поколение нездорово. Либо одно, либо другое. Перепить и отключиться на тротуаре – или же ныть по углам, что жизнь-де жить не стоит. Что за чертовщина с вами со всеми?