А между тем подошло и время обеда, а у Пещурова были отличные вина… И оттого, возвращаясь домой и подводя итоги визита, был Сергей Львович в настроении очень приподнятом. Ему было приятно сознание, что еще и еще раз, и притом в обстоятельствах наитруднейших, он оказался на высоте. Весь щекотливый вопрос обоими ими был освещен светом высокой морали. Явственно черное вдруг просквозило приятною голубизной. Письма? Так что же особенного?.. Между своими?.. Необходимое дело было изъято из рук грубых чиновников и попадало в руки искусные и деликатные, в руки… отца: что может быть ближе! И будем же наконец справедливы: кто бы посмел и теперь утверждать, что он не любил своего старшего сына? Только любви этой надлежит быть воистину мудрой любовью.

Тут снова ему вспомнился Рокотов, и мысленно он с ним обошелся очень сурово. Провинциальный болтун! Коляску купить обещал и не купил. Александр ему даже писал – не явился. Ни сам не явился, ни брат. Неблагородство лежало в натуре у Рокотова. И этот отказ от общеполезного дела… Если бы не любезнейший Алексей Никитич Пещуров, который действительно умеет ценить тонких людей, все могло б обернуться истинно круто.

Так и раздражающее воспоминание о проплывших меж пальцами полутора тысячах, марая Ивана Матвеевича Рокотова, марало его до конца, марало во всем – и укрепляло тем самым собственные позиции Сергея Львовича.

Но все эти тонкости и хитросплетения мыслей, все это сыщицкое прекраснодушие, нужное для самопрививки, на практике было скоро забыто. Им на себя была принята некая роль, и роль эта мыслилась долгом. Две маленькие страсти ее укрепляли: тяготенье к актерству и прирожденное неистребимое любопытство. Он все должен был знать, и чужой конверт притягивал его, подобно магниту. Кроме того, так отводилась как будто бы всякая непосредственная опасность и для себя персонально, и для прочих членов семьи, ни в чем не повинных! И, наконец, – а может быть, это было и самое главное – сам Александр непрерывно его раздражал…

Так и сегодня особенно он был раздражен, и никак не удавалось уснуть. К тому ж у него и вообще был деликатный желудок, а когда случалось так взволноваться, как нынче, то это просто становилось несчастием: поминутно приходилось соскакивать с постели и искать босыми ногами ночные туфли…

Да, будто бы все хорошо и обдумали, и согласились, как надо действовать, и даже пусть это обезопасит семью, но жить-то как вместе? Жить тяжело. И не тяжело, а нестерпимо. А Александра не переделать! Он не был почтителен со старым отцом и едва лишь терпим в отношениях с матерью. Он ни во что не входил, не возлагал на себя никаких семейных забот. Он жил неприлично сам по себе, и он отрывал Ольгу и Льва от родителей. А эта история с «черной икрой»!

Нет, надо Льва отсылать, и надо самим собираться… А Александр? Но что ж тут поделать!

И бедный отец даже под простыней, в темноте воздевал свои узкие ручки:

«Бог свидетель, я для него сделал все, что в пределах сил человеческих, и сама справедливость меня не осудит!»

Глава шестая. Неостывающая лава

После проводов Вульфа Пушкин стал редко показываться даже за чайным столом. По утрам он писал у себя, потом удалялся в Тригорское. Эта пора бытия была ему тяжела, хотя вряд ли кто из окружавших его понимал это в полную меру. В Тригорском ему, как всегда, были рады. Там он немного помучивал Анну, вслух расхваливая Анну Петровну Керн и делая приписки в письмах к ней. Пушкин теперь рассказывал девушке и про свою встречу у Олениных, и о том, как блистательна была ее молодая кузина. В одном из писем Анны сбоку он приписал из Вордсворта: «Образ, прошедший перед нами, который мы видели и больше никогда не увидим». Но Анна не ревновала, в одном она твердо уверилась: те чарующие слова на прогулке об аде и рае, которые были сказаны